Что для платана тонюсенькие нити веревок? Их он оборвал бы в два счета. Платан был привязан к земле, к дому и к нам всем могучими корнями. Он не мог взлететь один, должен был захватить с собой всё и всех, к чему и к кому прирос. А для этого даже его громадных крыльев было недостаточно.
Знаю, только, он наверняка пытался. Даже после казни корни продолжали пробиваться вверх, к небу, сквозь толстое асфальтовое покрывало, освобождаясь из лона земли и готовясь к полету, не зная, что взлетать уже некому.
Воспоминания о платане всегда были доступны для меня и возвращались до краев наполненные жгучим ощущением печали и радости. Ни отца, ни его платана больше нет, но как далеко, странствуя по миру, я ни удаляюсь от нашего двора, которого тоже уже давно нет, их корни – отца и платана – со мной и они не препятствуют моим полетам.
Другое событие возвращается ко мне смутное и тягостное. Чтобы достичь его приходится перешагнуть горизонт памяти.
Мой разум и чувства лишены ностальгии. Мне не нужна тоска по детству, чтобы ощутить тепло маминой груди, увидеть румянец в форме летящей капли на ее щеке, который впервые увидел в один сумрачный вечер.
Я был ребенком четырех лет – и это мое самое древнее и сокровенное воспоминание о детстве.
Мы оказались с ней на безлюдном пустыре. То ли она безуспешно разыскивала кого-то, то ли заблудилась, возвращаясь от гостей. Поравнялись мы с полностью разрушенным, заросшим крапивой и бурьяном, домом, который был, наверное, последний среди всех развалюх в городе, несколько секунд спустя ставшим первым в моей памяти. Из него выскочила и набросилась на нас, заливаясь лаем, слюнявая плешивая собака с туго поджатым под живот хвостом. Мама схватила меня обеими руками, и я взлетел высоко в воздух, почувствовав на себе горячее излучение ее лица, и увидел румянец в форме летящей капли на ее щеке близко к виску. Так она держала меня какое-то время, и я не слышал, не видел и не чувствовал ничего кроме ее успокаивающих и отнюдь не спокойных «все будет замечательно» румянца на щеках, жа̀ра ее тела и тяжелого прерывистого дыхания.
Этот румянец делал ее особенно красивой. Но случался редко, когда, к примеру, Илай или я заболевали или еще что-то большое и печальное случалось в ее жизни.
Несколько раз годы спустя я напоминал ей про тот вечер на пустыре, пытаясь выяснить, что произошло в действительности, что было игрой памяти, и насколько реальность исковеркалась воображением последующих лет. Она не любила говорить об этом, но по тому, как отшучивалась и переводила разговор в смежные пространства, уходя от вопросов, я знал – это действительно произошло, просто не хочет признаваться и делиться со мной по каким-то своим неизвестным для меня соображениям.
У меня было серьезное доказательство происшедшего. В моей котомочке сподручных мелочей было припрятано средство добиться ее признания, но я никогда не пользовался им, считая недостойным заставить ее выполнить мое желание лишь потому, что располагаю возможностью вынудить ее.
То был глубокий шрам на ее икроножной мышце.
На протяжении многих лет с того дня я исследовал и тренировал память, используя дом с облупившейся побелкой и провалившейся крышей, собаку, нашедшую приют среди гнилых руин. Отчетливо вижу дико разросшийся кустарник вокруг развалин, высокую траву, разбавленную бурьяном и репейником, на подступах к зарослям. Каждый раз, наблюдая привычные или неизведанные пейзажи, едва заметив смутный силуэт, напоминающий первое изображение детства, я мгновенно переношусь в тот изначальный момент отчетливости жизни, чтобы сравнить с образами памяти, еще раз изучить, проверить, усовершенствовать механизм ее защиты от мусора воображения.
Мы помним множество ненужных подробностей – адреса, телефоны, номера автобусов. Для чего? Когда взрослым я вижу грудных младенцев, то сопротивляюсь намерению сердца отождествить свою нѐкогдашнюю принадлежность к этому сообществу, не желая смешивать себя с периодом беспамятства, бесполезности и беспомощности.
То существо, каким был я в момент физического рождения – это не я вовсе. Мгновением моего пришествия в мир стал проблеск памяти на пустыре. Уверен, того дома давно не существует, и я никогда не смогу доподлинно воссоздать самый главный момент жизни – первого знакомства с маминым каплеобразным румянцем. Знаю, это было незаконное рождение памяти, я не был еще готов к нему. Если бы не слюнявая плешивая собака, моя память родилась бы значительно позже. Но жизнь складывается по правилам, нам незнакомым и непонятным, и не всегда справедливым.
Читать дальше