Среди малышни были парни постарше (в основном шпана). Всегда находился какой-нибудь Васька, который не давал мне прохода. «Ну что интеллигенция? – допрашивал он. – Почему все поют, а ты рта не откроешь? Гнушаешься?» Я, действительно, не раскрывал рта: боясь своим писком нарушить гармонию звуков. Но разве это объяснишь человеку, которому хочется лишь одного: показать всем, что он и сильней, и наглей, и может над тобой изгаляться. Я пытался ускользнуть. «Ты куда? – кричал приставала, хватая меня за рукав, – А ну, стоять!» На нас со всех сторон шикали. «Признавайся! – не унимался башибузук, – что обосрался со страху! Боишься, что на тебя сейчас бомба свалится!». «Василий, угомонись.» – спокойно увещевала Лёля. Я смотрел на нее влюбленными глазами. Когда Василий замечал этот взгляд, он аж взвивался: «Ах, ты, паскуда!» – и погнавшись за мной, бил по спине. Однажды, убегая, я упал лицом на бруствер щели и почувствовал под рукой что-то твердое. Мое терпение кончилось. В следующее мгновение я вскочил на ноги, подпрыгнул и преисполненный ярости ударил Василия в лоб крупной попавшей под руку галькой. Лицо насмешника в мгновение стало мокрым. Не столько от крови, сколько от слез. Он взревел как паровоз. Мне стало жаль его: преследуя меня, он получал единственную возможность себя утвердить.
А однажды я проснулся среди ночи объятый мощным желанием прямо сейчас иметь младшего братика, чтобы ухаживать за ним, защищать его, быть ему нужным. Я был смущен, не понимая, как такое желание могло появиться.
По воскресеньям нас с мамой на лодке перевозили за Волгу в город Энгельс, за дешевыми продуктами. Я помню, с набережной Энгельса открывался красивый вид на закат: солнце садилось в мягкую подушку из облаков. Дело в том, что Саратов обращен лицом на восток – к Волге, и с улицы Чернышевского закатов не видно. Город с возвышенностей спускался к берегу и зимой мальчишки любили скатываться к берегу, лежа на самодельных деревянных «самокатах»: сзади – два закрепленных конька, а впереди один поворотный конек с ручкой управления – здорово!
Продуктов в Энгельсе, действительно, было много, зато почти не осталось жителей – немцев поволжья. Ночами в течение месяца их переправляли через Волгу, сажали в грузовики и мимо нашего дома везли на вокзал, где ими набивали вагоны, чтобы отправлять в казахстанские степи. В эти ночи над городом стоял шум моторов, детский плач и стенания женщин.
Потом мамин архив перевели в Шадринск, до которого мы больше месяца добирались в теплушках, а еще больше месяца, работники архива перегружали коробки с документами из вагонов на сани, запряженные лошадками, а с саней – под складской навес за высоким забором.
Как-то зимой отец сумел вырваться с фронта на трое суток, чтобы навестить семью. Я удивился, каким значительным и солидным он стал, будучи всего лишь подполковником. Я попросил его разрешить подержать пистолет. Он, нехотя, разрешил, вынув предварительно магазин и внушая мне странные вещи о том, что человек не должен сосать свои десны, чтобы не лишиться зубов.
– Зачем ты мне это говоришь!? Я же не сосу!
– Я могу не вернуться, а этот порок приходит с годами.
Еще отец говорил о какой-то «кнопке», которую надо остерегаться трогать , ибо она запускает опаснейший «механизм», и вообще, мне к ней лучше не прикасаться, пока я не стану взрослым.
Еще я слышал, как мама спросила отца: «У тебя еще не появился новый Борис?» Он ответил так тихо, что я не расслышал.
В тот приезд он показался мне трусоватым занудой. А другого приезда уже не случилось. В машину, где ехал отец, попал шальной снаряд. Как рассказывал его сослуживец: «Скорее всего, он ничего не успел почувствовать». Мне долго не давали покоя эти «скорее всего»: в воображении я старался растянуть этот роковой миг, но не получалось.
Теперь я чувствовал себя несчастным, потому что ничего не болело, а я не мог помочь страдающим мальчикам? Конечно, когда не было нянечки, я давал им утку – и Володе, и Костику, делился гостинцами (из того что приносила мама), помогал Вовику приводить в порядок постель, после очередных припадков, когда его крутило и корчило, а он кричал благим матом, истекая мочой и слезами. После милосердного укола боль уходила, но он не умолкал, а начинал рассказывать возбужденно и убежденно, словно боялся, что его остановят и начнут разоблачать. Рассказывая, он будто просил: «Ну, поверь, умоляю! А ни то я умру!» Я предпочитал молчать, не решаясь реагировать более честно, боясь выдать сомнения. Я сопереживал его неведомым болям. Но это было не простое сочувствие. Это тоже был род сумасшествия. Получалось, что там, где, из его рассказов, он должен был погибнуть, но, вопреки всему выкарабкивался, погибал я. Из речи моего сверстника чувствовалось, что он много читал, по крайней мере, в сравнении со мной. Некоторые слова и обороты были явно из книг. Это резало ухо. А Костя в такие мгновения многозначительно хмыкал.
Читать дальше