Потом их немцы гнали, всех, кто остался живой: стариков, детвору, женщин. Под автоматами, с собаками, колоннами, сначала на Калач, степью, потом через Дон, на Чир, на Белую Калитву. Голодных, оборванных, по грязи, а потом по снегу. Больных да отставших добивали в упор.
Жена всё помнила. Потому и умерла прежде срока. Как об этом забыть? Но и рассказать не получится. Словами не передашь.
– Сидишь? Дремлешь? – окликнул Деда незаметно подошедший знакомец. – А твои внуки уже танк завели! Угонят. Отвечать будешь именно ты, караульщик.
Смеялись вместе. Старый товарищ, сосед по дому, сторожил у музея своих внуков, которые, зенитное орудие оседлав, вели нешуточный бой.
– Та-та-та-та-та! – стреляли они.
– Мои внуки дома сидят, – оправдался Дед.
– А мои рёвом-ревут: пойдём к пушкам.
– Детвора… – вздохнул Дед.
– Пускай лучше здесь, чем в компьютере эти стрелялки. Тут – воля, свежим воздухом дышат. Ветерок, Волга, душа радуется…
– Конечно, – согласился Дед. – Осень тёплая. Гуляй да гуляй.
Просторная река в ещё летнем, зелёном укрыве берегов светло синела, отражая такую же чистую синеву высокого неба. Осень пока лишь подступала, осторожно желтя маковки тополёвых крон. У дальнего берега, на речной синеве, отчётливо белели песчаные косы, пустые, безлюдные, при остылой воде. Синий речной простор, смыкаясь с небесным, завораживал, навевая раздумья светлые, в помощь которым звенели рядом детские голоса.
Старики на скамейке усидели недолго. Детвора чего-то не поделила возле зенитки: крик да плач. Один дед поспешил своим внукам на помощь. Другой к дому подался, неспешно проходя мимо детской толчеи, обычной, особенно по утрам да вечерам, в этом сквере, в округе единственном. Тут – «песочница», «детский городок» с лестницами да «считалками», а главное – простор дорожек и площадок в стороне от машин. Коляски, малые велосипеды, мячи, игрушки, зелень кустов и деревьев, цветы. Для детворы – радость.
В квартире, недолго подумав, Дед позвонил своим. Ответила сватья.
– Погода хорошая, – сказал он. – Я шёл по набережной, столько там ребятни. У музея и рядом. Может, и нашу детвору выведешь? Пусть провеются.
– А они спят, – ответила сватья. – Вдвоём, на диване, как кутята. Наверно, их Дед умаял, – засмеялась она.
– Кто кого умаял, – покряхтел Дед. – Но спят – это хорошо. Спят – это на здоровье.
Закончив разговор, он и сам прилёг на диван, включив приёмник на обычной волне «Детского радио». Там что-то пели: голосистый мальчонка старался, дружный хор ему помогал.
Дед слушал, подрёмывая, закрыв глаза. А виделась ему своя детвора, которая теперь на диване спит. Правда, что как кутята, вповал, согревая друг дружку. Малые, милые… Сон детвору вовсе красит. Губёнки распустят, что твои лепестки: нежные, розовые. На лицах – светлый покой.
Дед подрёмывал, а потом заснул. Но, видно, не в пору. Потому что снилось ему нехорошее: словно тёмные тучи наплывали, грозя бедой; а ещё – вороний грай, карканье – тоже накликанье беды. И какой-то неясный тяжёлый гул, танковый ли, самолётный. Тяжко было и страшно. Не за себя страшно, за детвору, которой – чуял он! – что-то грозит. За свою детвору и за всех других, возле которых нынче сидел на скамейке, а потом шёл через весёлую толчею: беготню, возню в песочнице.
Но теперь, в тяжком сне ли, мороке, мешалось нынешнее и давно минувшее, о котором нынче весь день вспоминал. Подступал осязаемый страх. Все эти пушки, наши, немецкие, все эти танки, возле которых играли дети… Что-то в них было тревожное: будто оживало мёртвое железо, грозя бедой. Самолёты… Слава богу, немецких там нет: «юнкерсов», «хейнкелей», которые бомбят и бомбят. Но гул, но этот тревожный, тяжёлый гул, который всё ближе, он всё страшней; а дети не понимают. Ведь и он тогда, в тёмном подвале, тоже не понимал. Мать сразу поняла и молилась: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного…» Мать спасла его. Теперь он должен спасти: «Живый в помощи Вышняго… Заступник наш…»
Дед проснулся в страхе и холодном поту, с молитвою на устах и продолжил её, уже в яви, вслух, громко, потому что хотел быть услышанным.
Яко той избавит от сети ловчи…
Плещми своими осенит и под криле возмёт.
Ты, Господи, упование моё! —
взывал он громко.
И прославлю его долготой дней,
Исполню его и явлю ему спасение Моё!
Сам того не подозревая, он, оказывается, помнил эту молитву до последней строки, до последнего слова, пронеся её через жизнь, прошедшую вне храма и церкви: в пионерах, комсомолах, партии. Но душа помнила, хранила и отворила память в час нужный.
Читать дальше