И тут в коридоре, стоя в конце длинной очереди в кассу, Никитин услышал, как его окликнули:
– Никитин, Сашка, и ты здесь?
Никитин обернулся. Перед ним стоял Борис Лоншаков, старый знакомец еще по тем временам, когда они пели вместе в самодеятельном заводском русском народном хоре.
Они крепко пожали друг другу руки.
– Ты как здесь оказался? – спросил Борис.
– Да так вот, шарахаюсь по разным конторам в поисках работы.
– И ты тоже? Разве тебя тоже сократили?
– Как видишь. Уже почти три года обретаюсь на бирже.
– Ты с разнарядки? – спросил Борис.
– Нет, сегодня не взял разнарядку, ходил с бумагой по конторам. Да и толку с этих разнарядок, деньги, сам видишь, не спешат выдавать.
– Ну и как, повезло с работой?
– Ничего не вышло. Везде одни отказы.
– Да, видно, мы свое уже отжили, отработали…
– Не стойте, денег сегодня не будет, – сказала проходившая мимо женщина с ворохом бумаг в руках.
– А ведь выдавали сегодня, я знаю, что выдавали! – выкрикнул женский голос из очереди.
– Это старые долги заплатили, еще за прошлый год, – отвечала она.
– А мы что, мы-то что? Третий месяц не платят несчастные гроши!
– Мы как будто не люди!
Очередь загудела, недовольно зароптала, но не бойко, а как-то вяло; никто никакой инициативы и активных действий не проявил. Каждый из ожидавших людей принял эту новость с привычным обреченным смирением и спокойствием, с внутренней готовностью к каким-нибудь другим дальнейшим шагам для выживания. Привычка к отказам, к тому, что заработанные деньги возвратятся лишь через два-три месяца, а то и через полгода, а то и вовсе не вернутся, была существенной чертой бытия. При этом новом режиме родилось и укрепилось новое состояние – нет зарплаты. Ее нет сегодня, завтра, через три месяца, через полгода, ее вообще может не быть, словно бы заработанные деньги куда-то испарялись, но и к этому привыкли русские люди. Обман ли это был, умышленность какая-нибудь, или, в самом деле, неоспоримые финансовые трудности у городских или центральных властей – людей уже в принципе не волновало. На деньги как бы уже и не надеялись, на справедливость тоже. Постояли, поворчали, ушли в себя со своим недовольством, глухим ропотом и молча разошлись. Где-нибудь в других краях уже давно бы снесли к черту эту власть, по крайней мере, не давали бы ей покоя, но в России этот порог терпения и молчаливой безропотности, безгласой покорности, вероятно, ещё не был пройден. Быть может, не будет пройден никогда.
Они вышли с Борисом с биржи и, делясь новостями, медленно двинулись по проспекту Мира к автобусной остановке. Борис хромал на правую ногу и опирался на тросточку. Некогда черные смолистые кудри Бориса – гроза женщин в прошлом – больше чем наполовину поседели и поредели. Никитин, не видевший его лет семь-восемь, отметил это с болью и сожалением.
– Почти два года по больницам да по больницам шатаюсь, – рассказывал о себе Борис. – Операция была неудачной, нерв повредили какой-то, теперь, вот видишь, с палкой костыляю…
Борис Лоншаков когда-то был местной знаменитостью, солистом любительского оперного театра, а потом любительского русского народного хора, имел красивый, сочный баритон. Пел он смолоду, и ему пророчили большое будущее, звали во многие профессиональные хоры страны, но он не решился никуда поехать, не осмелился поступать в консерваторию или в институт искусств, – так и остался в провинции, работал инженером на судостроительном заводе. Он был лет на пять старше Никитина, уволен был с завода ещё с первой волной сокращаемых, уже как видно приспособился, притерпелся и научился выживать. Впрочем, дети у него были уже взрослые, старше дочерей Никитина.
– Полтора года до пенсии осталось, как-нибудь дотяну, – продолжал Борис.
– Пенсия – несчастных пятьсот рублей, меньше двадцати долларов. Разве на нее проживешь? – сетовал Никитин.
– А куда деваться? Деваться-то некуда… Нам с женой много ли двоим надо? – отвечал на это Борис.
– Где-нибудь в концертах участвуешь? – поинтересовался Никитин.
– Какое там! – отмахнулся Борис. – Какие сейчас концерты? Мы с тобой свое уже отпели!
«Ну, ты-то, может, уже и отпел, а я еще нет, – подумал Никитин. – Нет, я еще повоюю с жизнью, я еще свое спою!»
– Пойдем бутылку, что ли, возьмем, встречу отметим, – предложил Борис.
– Какую бутылку, на что? – удивился Никитин.
– У меня заначка, я угощаю.
Никитин не прочь был выпить, но не хотелось пить с Борисом, и он отказался под тем предлогом, что ему срочно нужно домой. Он почувствовал, что общение с Борисом, который был обреченно настроен, наведет на него тоску. За эти три года, что толкался он на бирже и по разным конторам в поисках работы он повстречал сотни таких, как Борис, и как сам он, Никитин. Это был особый слой людей, ставших в короткое время ненужными большею частью из-за своего возраста или из-за потери квалификации, или ненужности уже самой профессии, канувшей в небытие. Они годами обивали пороги биржи. От постоянного хождения, от безделья, от этого ощущения ненужности во всем их облике было что-то обреченное, сломленное, как теперь в нем, в Никитине. В таких лицах, где бы они ему ни попадались, сразу прочитывалась вся безнадежность и отчаяние их настоящего положения. У них была только одна надежда: как бы дотянуть до пенсии, пусть нищенской, но все же стабильной пенсии. Никитин пугался таких лиц, сторонился таких людей, не заговаривал с ними, – он был суеверен, ему казалось, что этот дух безнадежности и отчаяния к своему положению заражает людей, как вирус, и передастся и ему.
Читать дальше