Меня заплела боль, навязчивая, волокнистая. Она скрыла все, что мне нравилось или отвращало, – все вдруг уравнялось. Нет, я не позволю этому стать моей реальностью! Я захлопнул дверь и закрыл глаза, делая вид, что я сам нарочно установил между собой и миром эту явную границу. Внешнее бытие прервалось, остановилось, исчезло.
– Я Чудик! – совсем охрипнув, прошептал я.
* * *
Каждое утро мама открывала окно в палате, впуская воздух и солнце, и каждый вечер закрывала его. Вот что такое стабильность, вот что дает ощущение того, что все в порядке, – предсказуемость любимого человека. И я был до предела счастлив. Я любил это состояние наполненности, будь оно даже иллюзией того, что это навсегда.
Мама была единственной из мира людей, с кем я был знаком, не считая врачей. Но разве можно было принимать их в расчет? Деловые, внимательные, равнодушные. Все их эмоции были относительными – когда спины врачей поворачивались, а следом на их лица натягивались улыбки, у мамы в то же время уголки губ словно веревочками тащило вниз. Когда я спрашивал ее об этом, она опускала глаза и говорила: «Они просто обычные люди…»
Так было два года. Я не знал не только других людей, но и всего мира за окном палаты. Я ничего не помнил, что было до больницы… И вот мы выбрались из лабиринта больничного двора. Накануне мне исполнилось пять.
– Милый, хочешь пирожок с яблоками?
Она отошла, оставив меня под развесистым деревом, которое стояло в пыльной асфальтовой кладке, а земля у ствола напоминала залитый свежей смолой гравий.
– Эй, Чудик! – вдруг услышал я и посмотрел в ту сторону, откуда донесся звонкий голос.
Так я получил свой псевдоним. Нет, не кличку, а именно псевдоним. Клички дают для издевки. А та девочка, смеющаяся, с веснушками, была такой чудесной, такой милой, что не могла хотеть меня обидеть. Она была лишь подтверждением того, что говорила мама: я был другим. Первая же девочка поняла это с первого взгляда!
Я немного откатился от бордюра, чтобы коляска могла развернуться на сто восемьдесят градусов. Мне удавалось делать это так точно, словно я всем телом чувствовал эти крохотные деления пространства.
Смеющаяся девочка – я до сих пор согреваюсь той радостью, которую она мне внушила, – набросила на меня перекошенный венок из одуванчиков. Он был так велик, что соскользнул мне на плечи. В нем были поникшие от плетен и я бутоны из которых во все стороны торчали лепестки, а раскрытые глаза – или, скорее, рты – только что сорванных головок на тонких стеблях дышали незнакомым ароматом: я никогда не рвал цветы. Они росли так низко у меня под ногами, стоявшими на маленькой ступеньке. Я обомлел, прислонился ухом к мягкому венку. Голова моя всегда была скошена набок, отчего все в мире являлось мне под наклоном. Впервые мое ухо осязало красоту и нежность.
Девочка убежала.
– Мама, я Чудик! Это правда! Смотри, какая красота! – шептал я и теребил лепестки, вдыхал щекочущую пыльцу, щурился, словно цветочная желтизна была солнечным светом.
Мы приехали домой, где все для меня было совершенно незнакомым. Я все еще терся подбородком и ухом о венок.
Вдруг мама с подергивающимся лицом сказала, что чудиками называют больных людей. Нет, не тех сопливых и кашляющих людей, от которых летит во все стороны, а других, которые тихо живут в своем мире, отличающемся от мира «здоровых», где сопли и кашель не являются «неполноценностью». Я не сразу понял, что простуда проходит, а есть то, что на всю жизнь. Но я считал стабильность лучшим из качеств мира, мама же считала это проклятием. Она хотела, чтобы мир видел меня другим. А я слышал только то, что она хотела видеть меня другим. Я закричал. Закричал, словно рождался заново.
* * *
Окно в комнате оказалось открытым. Виднелся кусочек майского неба. Я поежился: если мама не закроет окно на ночь, я простыну и стану тем «больным», от которого летит во все стороны.
Я шевельнул своим неторопливым языком (да, я сравнивал скорость его движения с чужими языками, которые виднелись во ртах во время разговора). Мне непременно нужно было произнести «мамочка». Как стыдно и гадко – от обиды я едва не лишился способности называть маму этим словом. Я крутанул колеса по направлению к двери и распахнул ее.
– Сыночек… прости меня…
Мама плакала за дверью, не стесняясь жидкости в глазах.
Мне вдруг показалось, что ее слезы хлынули мне в душу, растворяя границы наших миров. Одно короткое слово, в котором было все: и смех, и слезы, – разбило мамину надежду на то, что я мог стать обычным.
Читать дальше