Выраженные в гротескных «призраках» вещей и людских пороков, картины упадка разрастаются в целостный, сгущенный образ цивилизационного слома, данного в глубокой ретроспективе – намного более глубокой, чем падение очередной государственной системы, и включение библейской лексики еще более усиливает этот смысловой фон. Чувство «сломанности» явлено и в руинированной предметности, и, можно сказать, в самом построении «сказки», с его возвращениями, вставками и внезапными разворотами – возникает некая напряженная конструкция, которая, слышится, даже «скрипит» на стыках, как те самые проржавевшие руины на ветру.
Однако эти бесконечные видения изломанного, разрушенного бытования, доведенные до призрачности, это сгущение красок, при всей очевидной связи «строительного материала» с конкретной эпохой – имеет глубоко опосредованное отношение к какой-либо действительности. В этом – сказка, небыль, где силы мрака и света абсолютизированы. Столкновения доведены до черно-белого контраста – абсурд и подразумеваемое прозрение, низость и неожиданная святость, уродство и посягательство на небесную красоту. Динамика смысловых столкновений становится все более сильной по мере развития действия, достигая апогея в последних эпизодах. Идея «небыли» просматривается в постоянном напоминании о «несуществовании» Кыхмы – этого названия «нет на картах», такого поселка «вообще нет», и все происходящее в пределах этого мысленно очерченного пространства уводится в ирреальное измерение, где разворачивается вымышленный мир, тяготеющий к антиутопии.
Пространство и время «сказки», сплетенные в один вихревой поток, подвластны сжимающей и разжимающей силе. Время падает в вековые провалы, обозначенные то державной фигурой победоносного императора, незаметно соскальзывающей с истрепанной журнальной картинки на стене, то древними, степными, хтоническими образами. Или почти застывает в одном растянутом жесте – от замаха до зуботычины. Пространство способно расстелиться вширь, до размеров империи – с постоянным, гоголевским «отбрасыванием к столице», оно может съежиться до «маленького клочка зеленой ткани», в котором сосредоточился весь мыслимый мир отчаявшегося, опустившегося мусульманина, – и снова развернуться до пределов мироздания: «Когда же все люди восстанут от сна, необъятным станет коврик, не будет ему предела». При этом «обрамляющий» хронотоп очень «тесен» – действие длится в течение одного дня и не выходит за границы разрушенного поселка.
Сами персонажи романа-сказки несут в себе эти сгустки пространственно-временных полей – и за поселковым авторитетом невидимо вырастает призрак древнего, плотоядного степного божества, а монументальный образ его антагониста превращает его в надмирное существо, охватывающее космос. Моменты их первого появления разведены по этим полюсам, и тогда медлительное вхождение «хозяина» в тесное земляное обиталище сжимает тяжелым страхом («Он – металлический идол, выкованный древними демонами степей в тайных подземных кузницах возле глубоко залегающих руд. Он движет себя к столу в землянке, как к алтарю своего капища. Лишь так, медленно, шаг за шагом, может он нести свое чугунное тело»), а резкий, буквально разрывающий плотное полотно рассказа приход главного «вершителя», посланца неумолимой судьбы – распахнутая дверь, сотрясение того же самого убогого жилища – слышится как внезапное сотрясение мироздания. Его, «Сына Человеческого», деяния, совершаемые на клочке земли в пределах заброшенного поселка, в прибежищах разрухи и людской озлобленности, создают предельную, грозовую накаленность атмосферы, пульсирующей между карой и милосердием. Вокруг него витает преобразованная библейская лексика («претерпеть муки распятия прямо на досках деревянного пола»), хотя она дает именно отсылки, а не аналогии, расставляя значимые акценты в созданной автором смысловой конструкции.
Странствия карающего героя влекут за собой собирание (один за другим, по принципу кумулятивной сказки) мелких, всякий раз по-своему опустившихся персонажей, вездесущих, выползающих из углов, – в некое странное сообщество, которое следует за кумиром. Образы деградации множатся на глазах и наконец сбиваются в плотный ком – произносится слово «ополчение», «ополчение последних дней», а затем даже «община одного дня»; эта разношерстная стая, напоминающая сборище демонических чудищ, приобщенных к выполнению неясной для них миссии, – вершит последовательную расправу, которая отсылает к вселенскому образу Страшного Суда. Вся композиция держится как будто на очень сильной пружине, которая под конец отбросит все к самому началу – в ту же пустую комнату, к той же обезображенной жизнью, забитой старухе, слабая тень которой теперь засияет иным, возвышающим смыслом.
Читать дальше