Забрали мужиков воевать. Много вернулось покалеченных, многие были там, а многих уже не было. Нигде… Ну а кое-кому, таким как зажиточный мужик Трифон, удалось откупиться от призыва. Был Трифон в деревне «самым» изо всех «самых». И односельчане, встречая его, снимали шапки и, почтительно склоняя головы, говорили:
– Доброго здоровьица, Трифан Стяпаныч…
А он только молча кивал да ещё сильнее выпячивал грудь, отводя свои широченные плечи назад. Ну, а мальчишки, которым он сквозь зубы цедил: «Голытьба, мать твою…», не шибко-то боялись и посылали ему вдогонку очень, по их мнению, ругательное и оскорбительное слово: «Сплуататор!».
Вот в эту светлую, лунную и морозную ночь объявилась у Трифона во дворе ведьма. Слух о ней недавно пошёл по деревне. Ходит, будто, по дворам ночами, скотину портит. Трифон с женой в это время крепко спали, из гостей пришли сильно хмельные. Мать их разбудила. Злая она была, ворчливая, может, поэтому и спала плохо. Вышла на двор, слышит, корова топчется. Не по себе старой стало – про ведьму вспомнила. Успокоилась корова и слышно, будто доит её кто-то. Обмерла баба…
– Тришка! Тришка, нечистый дух! Вставай! Корову портит! Ведьма! – с воплями залетела мать в избу.
Вскочил Трифон. Завыла жена:
– Ой, мамынька! Не пущайте его! Триша!
– Возьми топор, топор хоть возьми! Господи! – закудахтала, засуетилась старуха и сунула обезумевшему сыну топор.
Трифон не отрезвел от страха, а впал в такое состояние, когда кажется, что со стороны себя видишь: он старался бежать, но ноги еле двигались, преодолевая свинцовое оцепенение. В глазах рвались красные кружева. Уши, будто наполненные водой, слышали только гул, разрывающий его, Трифонскую, башку, готовую вот-вот лопнуть от напряжения. И только одна мысль – «Убью»!
Вот и она. Стоит на коленях возле коровы. Доит. И шаль чёрная, и лица не видно! Увидела его, кинулась прочь. Отпрянул Трифон, проскочила она мимо, да на забор. Тут и настиг её топор. А бабы Трифонские на крыльце голосят:
– Караул! Люди! Спасите!
А кого спасать-то? Сбежался народ, огонь зажгли. Лежала она чёрной тенью на желтоватом от лунного света снегу. К груди прижимала жестяную солдатскую кружку.
– Господи… Как же вы теперь, детыньки… Милые… Сиротки вы мои. Как же это, а… – только и прошептала.
Умерла Люба во дворе зажиточного мужика, у которого были и батраки и коровы. А у неё – сынишка да дочка, погодки. Муж недолго воевал, вернулся израненный, помер. Бедно жили. Люба после смерти мужа совсем зачахла, работать не могла. Да и негде было – кто хилую в батраки возьмёт. Хозяйства своего давно не стало. Дочурка обезножела от голода. И решилась Люба по дворам ночами ходить, молоко от коров воровать. Да много не брала, надаивала только кружку, что муж с войны привёз. Только кружку, чтоб хоть ей немного было, ей, младшенькой. Он сильно её любил, беречь завещал перед смертью. Тихо сказал умирая: «… береги её Христа ради, Любушка… береги её, доченьку нашу…»
На лужайке около покосившейся, крытой соломой избенки, играла деревенская детвора. Какая-то необъяснимая сила тянула их к этому дому. Может оттого, что с Ванюшкой, жившим здесь, все хотели быть рядом – тянуло к нему и детей, и взрослых. Какое-то приятное, благостное состояние в душе ощущалось рядом с этим мальчишкой. Чистый взгляд его синих добрых глаз проникал в самое сердце. На бледном, болезненном лице всегда светилась добрая улыбка. Гладя его нежные как пух, белые волосы, люди говорили: «Ангел». Да и ласковая хозяйка дома, Екатерина, привечала ребятишек – то яблочками угостит, то пирожками, то конфетами.
Жили они вдвоём с больным сыном, который на самом деле не сыном ей был – внуком. Мать его – дочка Екатерины – умерла при родах. Муж её тут же уехал в город и на другой женился. Но от Ванюшки не отказался и всё собирался забрать его к себе – семь лет собирался и, наконец, собрался. Поехал в деревню за сыном, да и погиб: в дороге напился со шпаной какой-то, те его обобрали, да с поезда на полном ходу и выбросили.
Ванюшка бабушку считал мамой. А она его – сироту – любила вдвойне: и как мать, и как бабушка. «Небушко. Небушко моё чистое!» – ласково приговаривала она, глядя в глубину его синих глаз.
Вот уже несколько дней Ваня не выходил на улицу и не играл с ребятами – обострилась его неизлечимая болезнь. Фельдшер, поставившая ему обезболивающий укол, уходя тихо шепнула:
Читать дальше