Это потом мне рассказали, что дед гонял и бабушку, и детей своих поленом; что влюбленная в него до неистовства бабуленька моя аж в окна соседке стучала – его вызволяла, беспутного; что совсем деградировал дед перед смертью: в штаны все туалетные дела делал…Это был уже не мой дед. Мой на меня ни разу не прикрикнул. Мой по ночам вставал, садил из решетчатой кроватки поближе к печке на горшок и обязательно давал «падюсецьку» из мягчайшего пера. Приносил вечерошнего молока, чтоб я, делая свои дела, жамкала пальчиками пуховую благодать, и из рук деда потягивала законные литры. Кроме молока, я ваще ниче не ела и не пила: звали, как телю, «тпрутей», за это и дивились, как девка жива одним молоком. А после дед брал беломорину и долго-долго дымил на кухне. Это были мои любимые часы: все спят, только мы с дедом ведем молчаливый полуночный диалог…
Деда Ляксея любили все кошки и собаки в деревне. Сидит вечером на лавке у палисандика – они вьются вокруг, ластятся, на руки к нему прыгают. Бабоньки в магазине напротив тоже… ни одного круглого зада дед не пропускал. Стоял у прилавка, чакушку выпрашивал и – хвать! – да ущщыпнет какой потолще, а бабам того и надо, зады колышутся, рожи пунцовые, бусы на грудях от бисерного смеха трясутся…
…Умер мой дед от рака горла, – сильно беломором персмолил. В больницу к нему в мои 18 лет я прийти успела. Лысый от облучения, тощщый, молчит, по щекам слезы текут. Оглянулась, когда уходила – дедова черепушка в больничном окне…Все. Потом он мне снился. Долго еще, лет десять. Сюр страшный. То сидит на пустыре, сквозь гной, стекающий по нему, кости проглядывают, а он в печку полешки подкидывает и жалобится, что холодно ему под землей. Печка на голом песчаном пустыре и дед. То будто из ямы, для гроба выкопанной, руки тянет к нам с бабушкой, руки становятся все тоньше и длиннее, а деда хватает нас – и к себе. Я кричу бабушке: «Баба, туда нельзя! Ты умрешь!» А она и к нему хочет-плачет, и упирается… Потом я узнала, что надо молиться за деда – и он в рай попадет. Думаю, попал уже, раз больше так вот не снится.
А сейчас я отчетливо знаю, что деда Ляксей был моей единственной настоящей любовью. Пока не родилась дочь…
Гл.2 ОТДЕЛЬНОЕ
Напишу сейчас длинный-предлинный стишок,
Чтоб читать его долго-придолго потом,
Нарисую в нем мост, хризантему и дом,
А потом интеграл, а потом – гребешок,
Будет смыслов в нем ком и погрешностей тьма,
Мы с тобою вдвоем и сто грамм задарма,
А еще будет много-премного весны,
Шелестения трав и кипения дня,
Разукрашу, поправ все каноны, все сны,
И подите тогда – разыщите меня!
Я в тропическом знойном кипящем лесу
Средь лиан и горилл затеряюсь тотчас,
И улыбку с собой в те края унесу,
Чтоб хоть чем-то да вывести, подлые, вас!
А потомее прыгну с разбегу в траву,
Захлебнусь ее теплым, степящим душком
И оставлю дела и дожди на потом.
А потом – теплый душ, а потом – куча дынь.
Очень занятное времяпровождение – писать о своем детстве. В процессе написания вспоминаешь все новые и новые факты и давно забитые в закрома памяти ощущения. В результате, когда текст композиционно завершен, в анналах памяти остается «неизрасходованный материал». И становится досадно, что он никак не включился в композиционную канву. Вот что значит «шоры логики»! Куда как проще было всяким там Джойсам и Миллерам, которые позволяли себе писать в жанре «потока сознания». Ну а почему бы, ежели уж вами выбран более консервативный жанр, не организовать отдельную главу под незатейливым названием «отдельное», и все эти очень важные штуки в нее замкнуть. Делов-то! Тем паче, почти все это сегодня – увы! – живет только в памяти…
Главное – это ключ под горкой, которая спускалась от моей Покровки к болотцу и реке. Это место для меня всю жизнь будет ностальгически-мистически окрашено. Ключ был, как и полагается, с чистой, холодной водой, потянутой легкой ряской. Воду пили лягушки и дети, спасаясь от полуденного зноя. Господи, какой это кайф: бежать с двухметровой восемнадцатилетней красавицей теткой под гору (ну, бежала-то она, а я рядом летела, вися на ее могучей руке), пищать с ней от всей души «оди-и-н раз в года са-а-ды цветут» (а петь моя тетка, как и бабуля, могла только на уровне мышиного писку, в отличие от громогласно-грудного дара мамы), чуть не кувыркнуться у самого подножья крутой тропинки и чуть не плюхнуться задом в сам ключ, резко тормознув. Потом лечь пузиком на влажное предплечье ключа и пить его сыть жадно и весело: и ртом, и носом, и пригоршнями одновременно. После – снова лететь, еле задевая носочками песок дороги рядом с развеселой теткой.
Читать дальше