Ехали не долго, и вскоре уже выгружались, так же радостно и шумно, хотя теперь выяснилось, что не все пьяны очаровательно. Некоторые – в дупель пьяны. Например, Гаврилович – электрик и звукорежиссёр – во время недолгой езды заснул. Не на коленях у кого-то заснул, а на полу, в тесном пространстве приступочки, то есть, внутренней ступенечки перед дверью. Флегматичным он был человеком, а потому так и ехал всю дорогу, свернувшись в позе эмбриона. Невозможно вообразить, что в узком углублении у двери УАЗика может уместиться целый человек, хоть и флегматичный. Никто не представлял такого, и пока выгружались наружу, на Гавриловича наступили все по очереди. Когда вылезал предпоследний артист, Гаврилович выпал наземь, но не проснулся. Вот какая крепость духа!
Хорошо – Алексей Походаев был рядом и был трезвым в той степени относительности, которая позволила принять верные решения. Он усадил Гавриловича рядом с пультом, и надел на него наушники. Звукорежиссёр не проснулся, но стал выглядеть профессионально. За те полчаса, пока артисты готовились к представлению, Алексей успел стремительно подключить микрофон и прочие разъёмы усилительной аппаратуры, вставить в магнитофон кассету с фонограммой и дать звук. Размахивая дубинкой, Петрушка выскочил на помост.
Чтобы разнообразить интермедии про драчуна-Петрушку, на помост выскакивали другие куклы и столь же подвижно гонялись друг за дружкой, сопровождая беготню крайне лапидарными обращениями в зал:
«Я зайчишка!
Вот моя кочерыжка!
Лису и волка
собью я с толка…»
Упомянутый волк не заставлял себя ждать, забирался на сцену и бегал то за зайчишкой, то за Красной шапочкой, а то вдруг заканчивал погони и обжимался с лисой, отпуская скабрезные шутки. Во время всех эволюций волк одной рукой, то есть, лапой, держался за голову, а то и норовил обеими лапами разорвать себе рот. Не потому, что он страдал головной болью, или изощрённо ненавидел себя по сценарию. Никакого драматургического смысла в странности волчьего поведения не было, а просто волчья душа, то есть, человек внутри волка, ориентировался в пространстве приблизительно. Так была устроена голова куклы, что если её не придерживать, нос опустится на живот, и зверь обретёт чрезвычайно грустный вид. Опять же, глаза в голове, сделанные из плексигласа, находились очень далеко от головы исполнителя и давали смутное представление о том, где чего расположено. Чтобы не сверзиться со сцены, не врезаться в другую куклу, или предмет, приходилось смотреть в мир через пасть. В тот краткий миг, когда фонограмма обозначала волчью речь, можно, и нужно было остановиться и, размахивая свободной рукой, рассчитать вероятные маршруты дальнейшей беготни. Те лаконичные монологи очень помогали волку, да и другим зверушкам, хоть и не отличались шекспировскими длиннотами.
Диалоги в кукольном представлении тоже не затягивались. «Ах, вот ты, злодейский злодей!» – кричала одна кукла. «Ах, вот ты, добрый добряк!» – отвечала другая, и обе выплясывали нечто парное. Чтобы потрясти воображение публики, на сцену выдвигалась гигантская крыса в эполетах, а две мышки танцевали перед ней синхронно и очень эффектно.
Если бы какому-то заядлому искусствоведу пришла в голову идея определить стиль представления в целом, то это было бы зря. Шоу не угнетало зрителя чрезмерной точностью исторических реконструкций, и если там пахло каким-то фольклором, то в той лишь степени, которую предполагает жизнь. Она, как правило, эклектична в отличие от искусства. Куклы в театре Балаган подбирались от случая к случаю, от разных мастеров, родом были из разнообразных спектаклей, а в результате получался полный синкретизм. Стало быть, никакое это было не искусство, а торжество неожиданности самого натурального естества. Оно не мешало плясать людям на площади, а напротив, придавало ночному празднованию некое подобие смысла, либо ритма, либо ни того, ни другого, но чего-то неизбежного. Чем дальше представление от искусства, чем ближе оно к естеству, тем органичней и драматичней выходит театр.
Говорят, пьяные артисты – это уже не артисты, и вообще ничего не могут. Враньё. Если сценарий сделан безупречно, если сцены разведены настолько идеально, чтобы исполнители не врезались лбами друг в друга, если фонограмма прописана от и до, а репетиций случилось не менее пяти, то и сомневаться нечего – хоть ты вусмерть ужрись, а спектакля не испортишь. К тому же есть такая штука, как взаимозаменяемость. Режиссёр должен быть в состоянии заменить любое выпавшее звено представления, а в идеале – три звена одновременно. В новогоднюю ночь, слава богу, до идеала не дошло, и никто никого не заменял. Интермедии, продолжительностью по две-три минуты, перемежались танцами, и вся площадь плясала вместе с театром Балаган. А чего ещё делать-то?
Читать дальше