Но ничто из перечисленного Ванчукову не запомнилось. В память же навеки твёрдо впечаталось совсем другое: предательски-наждачно при каждом шажке саднящая пятка, обструганная до липкой пахучей крови жёстким задником убогой двухрублёвой пары совнархозовских сандалет. Причём не просто «пятка», а пятка конкретная. Правая.
Боль заставляет чувствовать, втягивать в себя окружающий мир в распахнутые диафрагмы расширяющихся от му́ки зрачков. Боль приказывает человеку: запоминай. И именно она, боль, всегда, без исключений и пощад, всплывает из глубин прошлого первой, расталкивая всё и вся, – как бы сервильно и глубоко ни пытаться её запрятать.
Вообще, странно, нелепо, что летним утром шестьдесят третьего года Ванчуков оказался на лужайке. По большому счёту, он, Ванчуков, был нонсенсом. И его не должно было быть не только на лужайке. Его не должно было существовать вообще. Но – материализовался, случился, задышал, открыл карие глаза, и вот теперь, случившись, да ещё и стерев до крови правую пятку, впервые в жизни застрял в непролазной грязи.
Так откуда он здесь? Волей-неволей придётся копнуть ещё глубже, отмотать ломкий мутный целлулоид времени ещё на десятилетие. Хотя что для вечности эти «десять туда, десять сюда»?.. Так, не стоящий внимания пустяк.
Ничего себе – был пустяк, а стал – целый Ванчуков.
Сношенные подошвы давно отживших своё галош безбожно скользили на подтаявшем от распутицы лежалом снегу разбитой мостовой узенького и кривенького переулка. Мало того, что скользко и срывающаяся с крыш капе́ль так и норовит залезть поглубже за шиворот, так ещё – путь в горку! Идти нелегко. Так хочется расстегнуть старое драповое перелицованное кургузое пальтишко! Но нельзя: верная простуда. Сибирь даже весной вольностей не прощает.
Вырвавшийся из-за угла, словно тать с большой дороги, порыв ледяного ветра с размаху хлестанул в разрумянившееся девичье личико. Изольда, вздохнув, крепче прижала к шее над истёртым цигейковым воротником штопаную-перештопаную шаль, завязала фривольно болтавшиеся тесёмки войлочной ушанки и чуть ли не бегом рванула вверх по изъеденному дворницкой солью тротуару бестолковой главной улицы – туда, где за ренуаровской туманной дымкой нависал над прохожими и проезжими строгий неуютный серый корпус металлургического института.
Неделю назад Изольде стукнуло двадцать три. Она была восьмым ребёнком в семье. Но только во фразе этой – «она была восьмым ребёнком в семье» – не было и на грош правды.
Во-первых, потому что никаких семи братьев и сестёр у Изольды нет: все они умерли во младенчестве, никто из них не пережил даже двухмесячного возраста. Изольда осталась жива по непонятной причине, но вряд ли это могло исправить ситуацию: отцу, Пегову Михаилу Ивановичу, врачу-хирургу, многолетний ужас с мёртвыми детьми и осатаневшей от напрасных родов женой уже не первый год стоял поперёк горла. Его призвали на финскую кампанию; он с радостью сбежал из ненавистного дома. Служил в госпитале рядом с линией фронта.
В предоперационную влетела бомба. Покосило всех, кроме Изольдиного отца – ему только посекло осколками обе ноги да чиркнуло по левой щеке, перебив нерв и навсегда бессильно опустив угол рта. Выхаживала его сестричка из хирургического отделения. С ней-то Михаил Иванович и вернулся после финской в Сибирь. Квартиру горздрав дал сразу – такими спецами разбрасываться глупо. Молодая жена Михаила Ивановича была уже на приличном сроке беременна двойней. Домой, в коммуналку, к Изольде с матерью, хмурый Пегов явился через неделю: собрать чемоданчик с личными вещами. Чемоданчик собрал, Изольду чмокнул торопливо и вышел вон – строить новое счастье с новой женой и новыми детьми в новой квартире. Так появилось и «во-вторых»: никакой семьи у Изольды теперь и вовсе не было.
А что было? Сначала, после финской и краткого явления отца за чемоданчиком, была следующая война. Отца поставили главврачом местного тылового госпиталя. Город наводнили раненые и эвакуированные. Была коммуналка, была нищета. Мать Изольды, когда-то, до исторического материализма, выпускница Смольного – женщина без профессии и без должности, туберкулёзница, курившая по пачке самых дешёвых плохих папирос в день, бледная, измождённая, отчаявшаяся – зарабатывала на жизнь тем, что перешивала на старом «зингере» людям старые вещи. Это она, по второму уже разу, перелицевала Изольдино позорное пальто, купленное когда-то по случаю на последние деньги на барахолке, – хотя бы за перелицовку не пришлось платить.
Читать дальше