Она тяжело встала, все больше спину тянуло – с каждым годом, с каждым денечком, потянула ведро с молоком и, дернув, пополневшим животом поставила его на Иванов верстак, он разрешал ей расставить там глечики – сметану собирать. Разлив молоко, оставила в ведре для ужина, собрала сметану со вчерашнего удоя в глиняную миску и пошла в дом.
Нюра сидела на полу, на круглом тканом половичке и играла в чурочки. Гладкие, похожие на головастых куколок, а Ванечка их наделал для дочки разных – и больших и маленьких, чурки были выстроены ровным рядком, по ранжиру – от большой к маленькой. Последние лучи солнца проникали через слегка запыленное стекло горницы, и путались в кудрях девочки, поджигая их радужным огнем. Пелагея очередной раз подивилась – как же хороша дочка. Темные, почти черные кудри, смугловатая кожа, тонкий румянец и огромные ресницы, которые делали ее и так большие глаза, просто огромными. Настоящая кукла. Только вот откуда у нее такая чернявость, когда в роду никого такого не было – загадка. Они уж и говорили с Ваней об этом, да что толку – никто не знал. Вроде, как будто Гита с молоком передала ей цыганскую кровь, вместе с глазами этими колдовскими. Они старались об этом не думать, но как не думать, когда девочка, яркая, как картинка, обращала на себя внимание всех соседей. А особенно тех – кто в соседнем дворе. Шанита так и цокала языком, как Нюра пробегала, останавливалась, смотрела, улыбалась.
Дочка подняла глазки, увидела мать и, вскочив на полные ножки, бегом бросилась к Пелагее. Она росла бойкой, смышлёной и активной, уже отлично говорила, не путая ни слова, ни ударения, произнося все четко и правильно.
– Мамуся. Молочка дай. Будь добренька.
Пелагея налила ей большую кружку парного молока, отломила горбушку свежего хлеба, погладила по кучеряшкам. Нюра залпом выпила молоко, длинные молочные усы расплылись по упругим щечкам, Пелагея утерла дочку подолом и устало села на табурет. Уже нет сил, а надо масло пахтать, отложить нельзя. Да еще Иван в город уехал – вернется только к завтрему.
Когда закончила все, уже стемнело. Нюра спала, свернувшись калачиком на материнской кровати, шуршала где-то у печки мышь, и Пелагее, непривычной ночевать одной, было не по себе. Когда постучали в окошко, тихонько, крадучись, сердце у Пелагею подскочило и рухнуло, обдав горячим все внутренности.
– Кто там? Кого несет в такую поздноту?
Она подняла керосиновую лампу, стараясь осветить палисадник, заросший флоксами, и в редком свете фитилька разглядела мужика. Он еле стоял, держался за бок, и на светлой ткани бешмета темнело огромное пятно.
Что бахнуло в ее шальную голову, она не знала, но, накинув шаль, она выскользнула во двор, тихонько открыла калитку и выглянула на улицу. Улица пустовала, в свете безумной луны все деревья казались вышитыми черным бархатом на темно синей ткани. Серебрились крыши, отливала пурпуром трава – мир казался нереальным. И еще нереальнее выглядел человек – белый, как смерть, скрючившийся на лавочке под окном. Пелагея опасливо приблизилась, тронула его за плечо, он поднял голову, и она охнула. Алексей… Это он ведь к ней сватался тогда – сто лет назад, а она в отказ, ждала Ванечку. А как вся это революция закрутилась, так он к белым подался.
– Алеша? Ты? Как ты сюда? Зачем?
– Поленька, спрячь меня до завтрева. Я утром уйду. Спрячь, голуба, поймают, убьют.
Пелагея сидела вчера в подполье с Нюрой, когда красные гнали казаков из села – аж дым шел. И стреляли, и взрывали, хорошо быстро кончилось. Теперь в селе красные – а он, Алеша – враг ведь… Но она помогла ему встать, подняла фуражку и, еле сдерживая, чтобы он не упал, поволокла его в дом. Хоть раны промыть, забинтовать, молоком отпоить, что ли… А там в сараюшку, дальнюю, где в тот год гусей держали. Ничего. Спрячется. Живая душа ведь, как же…
Алексей был плох. Пелагея даже не решилась прятать его в сараюшке, уж больно он был бледен, тяжело дышал и на виске его сквозь тоненькую синеватую кожу просвечивала бешено бьющаяся темная жилка. Кое-как перевязав огромную рану на боку и затянув пульсирующую дырку на голени, Пелагея положила его в крошечной комнатке, которая служила им кладовкой, там под маленьким окном был сколочен узкий топчан. Прикрыв мужика простыней, она, подумав, скрутила окровавленную одежду в ком и отнесла ее в дальний сарай, он сто лет пустовал, когда -то в нем держали свиней. Запихнула под черную гнилую колоду, прикрыла охапкой прошлогоднего сена и, с колотящимся сердцем, пошла в дом, спотыкаясь на кочках в темном дворе. В доме стояла звенящая тишина, даже мыши не скреблись, как будто чуяли беду. Полкан тоже молчал, как зарезанный, такой тишина Поля не помнила сто лет. Она и сама, как зачарованная, на цыпочках, прокралась в горницу, поднесла лампу к дочкиному лицу – спит. Потом запалила лампаду, сняла маленькую иконку Божьей Матери и понесла в кладовку.
Читать дальше