А налетело-то! Задрал голову к потолку: комары трубили в гнутое хоботьё – весна! Живём! Сюда! Лети! Предвкушали, как живая, теплая кровь, ещё хранящая чужой пульс будет распирать ссохшуюся за зиму мотылью душу, ещё, ещё, пока не рванёт багровым экстазом во все стороны – жизнь!.. Багряным Багрицким! «Нырять, подползать и бросаться в угон, чтоб на сто процентов исполнить закон».
И что о нём заботиться, о здоровье? Весну проживи – заболей и сдохни.
Спит, не слышит, не чует. Всё, размагнитилась кровушка, скисла. Дуры эти комарихи, не знают, что пьют…
Вынул из пиджака на стуле другой коробок, отнёс его на балкон, в тайничок под цветничок, чтоб не греметь с ним по квартире, и зацыпил к другому тайнику, в сортире, за сигаретами. Задержался, пошумел водой – конспирация! – и процыпил, пачка под майкой, обратно.
Жена себе спала. Хотится! Обошёл вокруг кровати: ночник бугрил лунный жирок на жениных ляжках. Всего расхотелось, да и слава богу, разве объяснишь? Никакими лягушками не поднимешь. Что он ей? И – на балкон, покатал в пальцах сигарету, подышал в рифму, довольный: «Не поднять в сорок пять бабу ягодку опять… Эх, три источника!»
Из цветника, как трава на сморчковом боку канавы, лезли стрелки будущих цветов. Впустил последнюю перед куревом думку, философскую. Что самая правильная жизнь у насекомых и цветов: отлюбил – умирай, не копти.
Сунул сигарету в рот, сунул руку под цветник…
Спичек не было…
Братьям Конкиным, Петру и Вовке
Будка эта была вроде пупа нашего Города.
К тому времени, когда мы окончили школу, уже оформился городской центр: освободили довольно просторную площадь, на одном берегу её возвысился Дворец культуры, на другом – современный жилой дом с гастрономом в нижнем этаже, тут же, через неширокие лиственничные посадки – почтамт ещё два магазина – хозяйственный и книжный. В площадь впадали две главные улицы, шедшие параллельно, недалеко друг от друга.
Это был центр. Но был ещё и пуп . Кварталом ниже к реке, меж двух этих главных улиц, в окружении старых двухэтажных финских домиков, по нескольку раз штукатуренных, утепляемых, обложенных белым кирпичом и всё равно для жилья уже не годных, теснились ряды колхозного рынка, с одного торца к которым были прилеплены разные палатки и ларьки, а с другого, окруженная "П"-образным жёлтым забором, на естественном, чуть заметном, но всё же возвышающем бугорке, стояла она, Будка. Кроме рынка и палаток здесь ещё заканчивался маршрут единственного автобуса до областного центра и железнодорожной станции. Все дороги – с улицы на улицу, на рынок, на автобус, к реке, к карьерам, к центру, к лесу – шли мимо Будки. Из большинства окон – и двухэтажных пигмеев, и торчащих кое-где за ними пятиэтажных «башен» – можно было увидеть если не саму Будку, то, по царящему в окрестности её оживлению или унынию, узнать, есть ли пиво и велика ли очередь.
Даже против ветхих финских домов Будка выглядела древней. Она почему-то не заботилась о своём облике, видимо полагая, что облупившаяся, потрескавшаяся кожа выцветшей краски и открывавшаяся под ней жилистая, суковатая, потемневшая со временем древесина, поросший зелёным мхом гнилой шифер питают её особенной силой. Жёлтый цвет неуверенного в себе, тронутого дурманом и злобой рассудка, очень подходил ей. Выкрасили её так не поэтому – просто не случилось в Городе другой краски: керосиновая лавка, хоккейный корт, пожарная каланча с оградой вокруг тоже
когда-то светились жёлтеньким. Когда-то и лавка, и корт, и каланча за ненадобностью и
оскудением провинциального энтузиазма исчезли с городского лица, а Будка стоит. Охра
её сначала выгорела до белого, потом померкла и запачкалась от дождей, ветра и
женской ненависти. Приезжий так и скажет – серая Будка, (или пегая, или – грязная), но
всякий местный знает – она жёлтая, даже если сам желтой её никогда не видел. На то у
Города есть своя память.
Будка стояла здесь вечно. Когда я был маленьким, она представлялась мне живой; правда, в моём тогдашнем мире всё казалось живым: дома, деревья, облака, овраг, начинающийся за последними домами – в нём лежали огромные валуны, росли карликовые кустистые берёзы и стояла почерневшая одинокая избушка, – сверкающая вдалеке река, даже выщербленный асфальт и обколотые бордюрные камни. Но Будка была живее. Оттого ли, что жёлтая душа её, дух, родивший или вселившийся в неё, был непонятен, страшен своей беспощадностью над самыми сильными людьми, насмешлив и непоколебим под сыплющимися на него проклятьями, годами, исковерканными судьбами? И всё же точнее – живучей : когда дома и облака стали просто домами и
облаками, когда таинственность выползла даже из оврага с одинокой избушкой, Будка оставалась непонятной, такой же страшной старой колдуньей, коварно влезающей в глаза своих обманутых зачарованных пленников молодой веселой красавицей.
Читать дальше