– Если б не ваша телеграмма, я бы подняла Хивинскую милицию. Телефон уже узнала. Уехать, и никаких вестей, мало ли что может случиться!
Царица, как всегда, элегантна в той, высшей степени, когда одежду не замечаешь.
Скромное платье надето на жесткий корсет – королеве так надо. Очень прямая спина и осанка царицы пронзительным взглядам, расставленных косо, один далеко от другого, глаз небольших, сообщают величье. Ну, не величье, но чувствуешь всё-таки «над», несмотря на маленький рост и, совсем уж, отсутствие тела.
Ее лицо никогда не было самим собой, то это была величественная скорбь, то непосредственность забияки-ребенка, и только, когда она впадала в гнев, оно приобретало естественность и отчетливо говорило: «да, я злая, злая, но я хочу быть злой и буду, имею, в конце концов, право».
Я не знаю, как оправдаться, ведь я послала телеграмму через два дня после отъезда, а всего отсутствовала четыре дня.
– Простите, Анна Борисовна, я не думала, что это принесет вам столько огорчений.
– Не думала. Хм. А кто же за вас должен думать? Вы уезжаете из моего дома, и не дай Бог, я виновата. Слава Богу, что всё обошлось. Анна Ивановна! Можно подавать обед.
Поворачиваясь ко мне:
– Вы, наверно, страшно проголодались.
– Анна Борисовна, извините, пожалуйста, можно я приму ванну?
– Ах, ну пожалуйста. Анна Ивановна, обед через четверть часа.
Непредвиденный слышен звонок. Я дверь открываю, поскольку отойти далеко не успела. Анна хозяйка, царственным жестом руки мне представляя: «Это Таня, знакомьтесь. Таня школу окончила в этом году, мечтает филологом стать». Потом Тане меня: «Наталья Хивинская – физик московский».
Книгу протянет царице Танюша и тут же уйдет, обещая завтра придти на подольше. Живет она тут по соседству. После с ней будем друзьями, за жизнь говорить, на прогулки ходить. Девочка Таня, если со мною сравнить, совсем городская, очень хочет ученою стать, хоть и трудно, и деньги нужны, и к мальчикам тянет.
Потом мне призналась, что сильно шокировал вид мой тогда. Думала, физик, Москва: что-то чахлое, смолоду в дух воплотившись, кривое. А тут с красным крестьянским лицом здоровая тетка. Увы.
Но что у царицы?
Через четверть часа я, спросив разрешенья, звоню на Кисловодскую, к нашим астрономам. Сижу у аппарата в гостиной, Анна-прислуга на опухших ногах, вперевалку уж супницу грузную тащит.
Мне всегда неудобно сидеть в то время, когда эта старая, с трудом двигающаяся женщина прислуживает за столом. Но встать и помочь ей, у меня даже в мыслях этого нет. Это было бы бунтом, проявлением неуважения к дому.
Анна Борисовна входит в комнату, я кончаю разговор и тоже сажусь на своё место за обеденным столом.
– Борис Иванович сейчас выйдет, – говорит она и, понизив тон, – Опять спал перед обедом. Говорит, что идет работать, а сам ложится и засыпает. Или часами перебирает гербарий. Я очень за него переживаю. Он опускается, лучшее его занятие – это чтение. Читает недолго, и каждый раз одно и то же: «Евгений Онегин». Иногда начинает всхлипывать, как ребенок.
Слышится скрип дальних дверей, и в гостиную медленно входит Борис Иванович. Увидев меня, он меняет свой путь и, как прежде, почти не отрывая ног от пола, подходит ко мне, протягивает руку, и на его лице мелькает тень оживления:
– Наташа, здравствуйте, А мы, знаете, уже волнуемся. Вот, Анна Борисовна, – он показывает на нее глазами и тут же их опускает. Голос его, хотя и академический, но совсем не такой, как у современных академиков, к тому же, академичность относится только к манере строить фразу более эксцентрично, чем прямая фраза Анны Борисовны. Что касается интонации и тембра, то здесь сквозь старческую немощь отчетливо слышится нежность. Не верится, что эта нежность произошла от старости.
Забыв обо мне, он идет к своему стулу.
И вот все за столом. Белоснежная скатерть, безупречные, ярко сияют тарелки, у каждого по две, одна на другой. Вилки, ложки, ножи по-другому блестят, вроде льдистой реки нашей горной. Но то, от чего трудно взгляд отвести жителю местности скудной, имя зверское носит – бычье сердце. Малиновые помидоры, размера невиданного, в центре стола соблазняют. Я, конечно, не схвачу ни одного помидора, пока Анна Борисовна не похвалит сорт и не предложит взять. Тогда я беру рукой – будь что будет, может, вилкой еще хуже – кладу себе на маленькую тарелочку, режу пополам. И от одной половинки отрезаю слезящийся плотный кусок, чуть надкусываю. Повесть о сладости тонкой намека, о твердой, как полдневная тень, остроте, о бережном чувстве друг к другу, твоем с помидором. Просто Пруст, первый том.
Читать дальше