1 ...8 9 10 12 13 14 ...26 В тот день Рина впервые напилась. Ну и подружка не отстала – вспоминать неохота. Еще лет десять Рина не брала в рот спиртного. Потом, конечно, забылось.
Тридцать первого она валялась в постели, невыносимо тошнило, кружилась голова, и вообще было плохо и мерзко. Ни в какую компанию она не пошла, хотя все звонили и уговаривали. А вот Шурочка ускакала, и правильно сделала, кстати.
Утром первого Рина подошла к окну – было так бело, снежно и красиво, что заныло сердце.
«Жизнь продолжается, – подумала она. – И она у меня впереди, такая длинная и прекрасная. Уж я распоряжусь ею не так, как вы! И ребенку своему такого уж точно не устрою. Я не такая эгоистка, как вы!»
Впрочем, с ребенком у нее не случилось. А жизнь действительно оказалась длинной и даже местами прекрасной.
Отец объявился спустя пару месяцев, в марте. Она хорошо запомнила, как ее заколотило, когда она, спустя столько времени, услышала знакомый голос.
Говорить Рина не могла – слова застревали в горле, першило и саднило, как при ангине.
– Иринка! – удивленно повторил отец. – Ты меня слышишь?
– Слышу, – просипела она.
– Ну так что? Встретимся сегодня на Ленинских, а?
Ленинские… Ленинские горы было их местом.
Зимой в далеком и безоблачном детстве они ездили туда кататься на санках. Отец тащил санки, и Рина видела его сутулую спину в темно-синей болоньевой куртке и слышала тяжелое дыхание. Она же, как королевишна, развалясь, разглядывала окрестности – высоченный серый шпиль здания университета, маленькую желтую церквушку с ярко-зеленой крышей на краю обрыва. Храм Живоначальной Троицы, объяснял ей отец. Сквер, разрезающий улицу четко посередине, и голые черные деревья, присыпанные свежим, белейшим снежком. Запыхавшись, отец останавливался и поворачивался к ней.
– Ну ты и коровушка, Ирка! С прошлой зимы ого-го! Или я постарел? – задумчиво и грустно добавлял уставший отец. – Давай, давай, ножками! Ишь, расселась, барыня!
«Ножками» не хотелось. Неудобные жесткие черные валенки с блестящими калошами раздражали – нога в них была как будто зажата в тиски. Да и вообще – «ножками, ножками»! Зачем? Когда есть прекрасное средство передвижения – санки и папа! Санки были с жесткой, но все же вполне удобной спинкой, с цветными деревянными рейками – красная, зеленая, желтая. И, чтобы «было удобно попе», папа подкладывал перед прогулкой под эту самую попу вязаную попонку. «Попа – попонка», – смеялась она. Значит, пестрый вязаный коврик предназначался именно для этой самой попы?
Интересно было все – ехать в метро с новыми санками и гордиться ими. Ехать в метро с папой – высоким, красивым, сероглазым и кудрявым – и ух как гордиться им! И знать, что в кармане у папы лежат два здоровенных бутерброда с колбасой – на перекус, как он говорил.
А если повезет и папа будет в хорошем настроении, то Рине обязательно перепадет теплый бублик, а возможно, и пирожок с мясом. «С котятами», – говорил папа, и она обещала ему ничего не рассказывать маме – за пирожки им обоим здорово попадет. Пирожки были влажные, остывшие, мятые и невозможно вкусные.
Позже, когда Рина подросла, саночные вылазки на Ленгоры заменили вылазки лыжные, и это было еще интереснее. Раскрасневшиеся, запыхавшиеся, вспотевшие и очень счастливые, отстояв огромную очередь в киоск, они пили горячий и очень сладкий кофе и ели бутерброды с подсохшим сыром. Хлеб был, как правило, черствым и жестким от мороза, ломкий, безвкусный сыр крошился на красную Ринину куртку, ноги и руки замерзали и не разгибались, невзирая на толстые шерстяные носки и варежки. Но она запомнила на всю жизнь острое ощущение невозможного, непомерного счастья и почему-то такой же острой и отчаянной грусти.
Эта грусть и отчаяние подступали и осенью, когда они приезжали на Ленгоры посмотреть «на расчудесную золотую московскую осень» – по папиным же словам.
И вся Москва лежала как на ладони – ох, красота!
Клены, ясени, липы – все было пестрым, желто-зелено-красным, местами оранжевым и даже бордовым. Нарядным, но уже и печальным. «Такое уж время года наша московская прекрасная осень, – печально говорил отец. – А красота и грусть, Ирка, неразделимы».
Они садились на лавочку, которую предусмотрительный папа предварительно протирал носовым платком. Они молчали или разговаривали, снова молчали, думая каждый о своем, но молчание это не было ни тягостным и ни тоскливым – оно было привычным, нормальным и понятным обоим. Отец был хорошим спутником – тактичным и все понимающим. Как хорошо им было вдвоем.
Читать дальше