Денег у него было немного, на днях надо было купить еще дрова и кое-какие книги, которых не было в библиотеке, и поэтому он взял не целую бутылку коньяка, а маленькую фляжку. Но чай он купил самый лучший – «Эрл Грей» высшего сорта, потому что для заседаний Клуба он никогда не жалел денег. Еще надо было купить лампочек, потому что сразу три перегорело, и он пошел через площадь с плакучей ивой, свесившейся изумрудными метелками до земли у здания забитого клуба, к магазинчику напротив.
На ступеньках магазина сидел пожилой мужчина в футболке с пацификом и кормил собаку сосиской. Лицо у него было бледное и незагорелое, значит, приезжий. Бобик заглатывал сосиску не жуя, а мужчина смотрел на него внимательно, шевеля губами. Эрик уже прошел было мимо, но тут мужчина повернул к нему голову и улыбнулся. Улыбка у него была странная – собачья какая-то, хоть лицо и было лицом волевого стрелка Вильгельма Теля, с серыми зоркими глазами. Эрик купил лампочек, положил их в оранжевый рюкзак, а когда вышел, то мужчины уже не было видно.
Марина вела себя неприступно, презрительно. Сказала, что скоро придет муж, как будто муж не знал, кто они с Мариной друг дружке. Хотя Эрик и сам про это не знал. Она была одета в синюю, в обтяжку, блузку с темными тюльпанами, и от этого хотелось погладить ее по вырезу на груди и даже засунуть туда всю голову – вот ежели бы можно было засунуть голову в этот теплый айсберг и уплыть, держа в одной руке ее колено, а другой гладя волосы. Вот бы они так и путешествовали между улиц и тумана, неважно, что видимые кому-то, но пусть бы речка шумела, а он бы становился все более нежным и тонким, чтобы стать с ней одно, но не так, чтобы совсем себя потерять.
Он сидел за столом с фарфоровой чашкой кофе и купленной фляжкой «Белого аиста» и смотрел в окно, почти полностью закрытое виноградными листьями. Она протянула ему пластинку Шютца, большой белый квадрат с влажным отблеском глянца, и Эрик начал сходить с ума. Когда он ее видел, это случалось, и тогда никто не мог ему помочь.
Он сказал: Марина, ты черт.
– Пей кофе, уже остывает, – сказала она. А он вдруг понял в своем безумии, что никогда, ни разу в жизни он не замечал на ней грязи, потому что ни разу у нее не были испачканы носки, или юбка, или брюки – ни глиной, ни краской, ни пылью. И это здесь, в поселке! На этой чистюле никогда не задерживалась ни одна пылинка, только белые ноги светились, разгоняя и желанную, и пугающую Эрика тьму.
Он заплакал, а она сказала: это твои крокодильи слезы, бедный.
Потом подняла его голову, положила правую его руку к себе на голую грудь, под блузку, и поцеловала в губы так, что с губы потекла кровь на рубашку, а его безумие прекратилось, и он вспомнил, как на практике в школе они ходили по розовым плантациям и собирали красные лепестки в большие серые мешки.
Отчего же, думал и говорил он, отчего же. Отчего же я искал смысла, и духа, и света, долго и сильно, и тщательно и безумно. Уже в юности понял, в юности, что есть мудрость, есть свет нетварный, озаряющим, осеняющим, – говорил он, уткнувшись лбом в ее голую грудь, захлебываясь слезой и словом, отчего же Марина. – Вот птица Феникс – большая, живет в Египте, сгорает как шар волос, пересушенных на солнце, полыхнув вонью, и, бессмертная и нагая, вновь восстает. Вот так и я, Марина, – ни на кого не был похож, я готов был презирать всех этих сыновей отцов – а они в свою очередь презирали отцов, чтобы повторить их судьбы. Но я не стал повторять. Я захотел сгореть, как бабочка Гете в стихотворении «Блаженное томление», Марина, и разве я не томился блаженно? Ты помнишь «Блаженное томление», Марина? – Помню-помню, попей моего молочка, моего белого плотного света, попей, Эрик, бессмертная моя птичка-кузнечик, пей большими глотками глаз – свет моей кожи, блеск моей ноги, зарницу моего подбородка, бедный мой мальчик, подлый и ясный!
Я подсматривал за соседкой, Марина, как она мылась в ванне, и как вода под душем, свиваясь, как полотенце, только прозрачное, текла с ее груди, с ее сосков, и тогда я мечтал о тебе. Я был мальчик, я смотрел в ванну из туалета, сквозь дырку в стене – это была большая ослепительная птица фламинго, и я видел птичий коготь на ее ноге – шестой птичий палец. Помнишь, помнишь, как у ангела Леонардо палец – с когтем: то пророческий палец, указующий на тебя, Марина, и на меня. А потом в университете я продолжал читать. Но не просто читать, но и жить – Яков Беме, а потом Серафим Роуз, а потом Силезский Ангел, а потом Рудольф Штайнер, а потом Ричард Бах, ты знаешь, вчера он разбился в авиакатастрофе, и его отвезли в больницу, он сломал несколько своих сильных и белых костей, и неизвестно, выживет ли теперь. Не бейте меня, не бейте, – заходился Эрик, просовывая голову все дальше под блузку Марины, так, что уже его черные волосы на макушке показались у ее подбородка. – Но они били меня. А я читал и любил, читал и любил. Я любил женщин и читал книги. Трудные, кем только не проклятые, большим количеством народа, и загадочные – Гермес Трисмегист, Альберт Великий, Псевдо-Дионисий Ареопагит, Гроссетест, который все знал про свет и его самоумножение. Я глаза проплакал и протер их о книги, как Катулл о губы Лесбии, так я протер их о шершавые не целованные никем, кроме меня, страницы, Марина. Мир бросался на меня, как волк, когда я выходил из библиотеки и садился на лавочку в ночи, в центре Москвы. Мир подходил ко мне, как девчонка, садился рядом и заговаривал, чтобы раскрыть молнию на моих брюках и припасть жадно, ненасытно и взять у меня вечное семя, а я светился, и свет мой был долог и высок. Я лазал по деревьям этим светом, не сходя с места, я провожал девчонок презрительным взглядом, когда они шли от меня, как пьяные, чтобы уже никогда не протрезветь, чтобы теперь отдаваться водилам, грузчикам и доцентам, потому что ноги их уже не сцеплялись с землей, но тщились сойти с белого облака и не сходили!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу