Холмы кружатся в глазах, в канавах всплывают трупы святых, только что обвенчанных влюбленных, всплывают бумажные и пенопластовые кораблики, собранные детскими святыми ручками, камушки с выцарапанными именами барышень, монеты на «вернуться сюда однажды», всплывают дерматиновые мячи, продырявленные бессмертным злым дедом с твоей улицы, у которого ты однажды крал кабачки и морковку, а потом продавал на рынке его же дочери. Бумерангом о лоб мне эта история. Запомнилось мне, как было, а было, как не будет больше никогда. Тухлая вода течет против ветра. Жилы замирают, а там не бьется. Помню ли…
Моя рациональная память запоминала не то, что хотелось так называемой душой помнить всегда. Она знала, в каком году Венечка забыл свой роман в электричке, и как я на том же самом пути, что и он до Петушков, встретил девушку, которой не было, а был только спирт, табак и вонь из тамбура, а еще поганье в форме цвета рвоты, выбрасывающие меня из вагона с тем же Венечкой под мышкой. Озлобленного и беспомощного, одухотворенного, почти святого меня, ангела увидавшего, а после во сне разговаривающего с ним, прогоняли землю носом жрать, суки. А я им – о светлом, о темном, о полусладком и сухом, точнее, уже Ей. Помнила голова, зачем срубили посаженное моим отцом дерево под окнами дома, где провел свое детство, холодное и постылое, чесоточное мое, как и то дерево, мешающее всем вокруг дышать выхлопами и дымом вечного зарева урбанистического ада. Помнила, за что в моей юности Сашке из соседнего подъезда отрезали ухо местные бичи. Кстати, за драп. Точнее, Сашкину жадность. Ну, это была основная причина их недовольства, были и другие. А почему ухо? Тут Сашка сам виноват: серьгу серебряную носил. Больше у него ценностей не было – все скурил и по венам пустил. Когда дело пришло долги отдавать, его и наказали, забрали серебряшку вместе с ухом, чтобы наглядно было. После этого мы его Ван Гогом прозвали, а он нас уебками. Помнил я эти детские ужасы и недетские помнил; да, была в этом какая-то романтика, легкость и гармония, мой ум и лик был тому свидетель, глазами своими все видел и телом ощущал, а значит, жил. И живу, если помню, если было. А было ли?
Есть и странности в моей памяти. Не запомнила она даже названия этой местности, в которой ночевал я пятьдесят пять ночей к ряду в горах и под ручьями, жил с собаками и был сам себе поводырем, сам себе игрушкой-неваляшкой. Я терялся в названиях городов и сельских местностей, меня гнали отовсюду, страшного и больного, по делу и просто так, за вонь и хрип, например, за воспоминания, за медитацию без одежд и с сигаретой в зубах на кладбищенских холмах, – и вот я очутился в тишине. На берегу горного озера, холодного и прозрачного, как мои глаза, оставляю земельные разводы на воде, тешусь болью ледяною и ломотою в веках от вечного сна и пробуждения от него. Очаровательно: моя память даже не запомнила, сколько лет мне сейчас было, какой это значится год, век и мрак. Но помнилось количество выпитого денатурата и светлого пива в темных, вечно ночных кафе, где наливали мне в пластмассовые стаканчики, и еду тоже в пластмасску клали, видимо, чтобы выбросить по концу, не отмывать от моей грязи. Сидел там и думал, что умру от стыда или от тоски, а слева от меня коряво целовались школьники, запихивая друг другу языки в глотки и теряя слюни на глазах, утопали в них по колени. Справа – дальнобойщики выковыривали зубами грязь из-под ногтей и спорили о футболе, блядях и кровавых днях Союза, выпивая, не чокаясь, водку с перцем. Думал от унижения этого и умру, ай не дали умереть мне там. И на ступеньках окружной больницы не дали, где ждал, когда уже меня заберут, отведут в палату, дадут покаяться и сладостных лекарств в рот насыпят. Какая-нибудь молодая медсестра с красивыми ножками придет ко мне и споет колыбельную на прощание, даст себя ущипнуть или даже потрогать, поцелует в мои тяжелые, налитые свинцом веки и включит на проигрывателе ее любимую песню Дилана или Мориссона. Тут я скажу «опля» и сгину с улыбкой на щеках. И вновь не дождался, не дали улыбнуться до конца, так и ушел дальше, к холодным горам. А ноги-то сами привели меня в горы. Стало быть, и спать тут можно, и жить позволено. Было. Вот ведь как, не прошло и энного времени, как глаза открываться стали, как у младенца. Словно большущей рукой дал кто-то по жопе, зашевелился моторчик, и заиграла жизнь внутри организма, задницу жгло. Стал просторами захлебываться, природой и величием ее восхищаться. Музыки мне не хотелось, драпа и другой дряни тоже, людей не хотелось мне видеть так же, как и себя в зеркале по утрам, разве что эти тоненькие ее ножки, ах…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу