Егор осторожно отстранился от матери.
– Завтра? Нет, мать, болит сегодня, оттого и пьян, и рыгал у храма…
– Что!!! У храма богомерзкое! Ах, ты… щенок! Для того ли я тебя наставлял? И дитятей в храме у купели благословлял? Так-то ты отцу возвращаешь – мерзостью!
При слове «благословлял» лицо Егора, и без того бледное, стало белее плата, что под образами на полочке. Он шагнул к отцу похожему сейчас на скалу посреди комнаты.
– Благословлял… И верно. Было. Был оркестр, мы – все подстриженные «под ноль» – новобранцы, похожие на щенят, сбившихся в кучу. Ещё не вкусившие чужой крови – ещё дети. И вы: военком, трубы медные и ты, там же. В рясе и с крестом. Которым и благословил… На долги. Того волчонка тоже, думаю, благословляли. Мы и сшиблись лбами во тьме сарая над горным обрывом. Сшиблись, чтобы порвать друг друга, на потеху благословленную.
– Иди-ка спать лучше.
Егор, не замечая никого вокруг, говорил с кем-то, кого мог видеть только он помутневшими глазами:
– Да-да, нас бросили в тот сарай под одобрительные крики взрослых волков, чтобы мы порвали свою щенячью жизнь в клочья, но соблюли честь и святые напутствия. Хорошо… хорошо в том сарае свидетелей не оказалось, тех, кто подбадривает, подталкивает, вдохновляет, освящает кровь нашу…
Отцу Серафиму вдруг стало не по себе. Рука невольно метнулась творить крёстное знамение, мелко так, без привычной важности. Он заметил в глазах сына, что-то, что сильно напугало его, он пристально вглядывался в остекленевшие зрачки и, замирая, слушал непрерывный приглушённый голос сына, не признавая в нём своё чадо. Эта непрерывная монотонная речь хоть и оживала на знакомых губах, но лилась из неизвестного источника, который никак не рассмотреть, не подступиться.
– … не оказалось. Кто-то, кто искренне любит нас, свёл только нас двоих, неискушённых и мы мирно разбежались. И нам бы жить, да вот друг на мёрзлой земле, чьи внутренности парят над грязной хлябью. Да тысячи таких же щенят озлобленных, истерзанных, располосованных. На утеху ли? На…
Егор вплотную подступил к отцу, до этого он говорил в пол, последний вопрос он вместе с кислыми парами выдохнул прямо в лицо отцу. Тот сморщился, невольно отступая к накрытому столу, на котором горкой был нарезан хлеб, на тарелке лежали остывшие котлеты с картошкой. Наткнувшись на стол Серафим, вздрогнул, нащупывая ладонью опору. Звякнул нож, которым он перед приходом сына нарезал ржаной каравай.
Егор неожиданно замолчал на полуслове, заметив нож. Глаза его полыхнули неистово, нечеловечески. С хищной сноровкой он схватил нож и, уже ничего не соображая, наотмашь взмахнул им, захлебываясь, визгливо крича:
– Вот этими самыми ножами они нам и резали головы! А мы!.. А мы им, в отместку!..
И тут Егор заметил на лезвии алые пятна. Непонимающим взглядом он вытаращился на неизвестно откуда взявшуюся кровь, потом с отвращением отбросил нож и уставился на оседающее тело отца. Откуда-то издалека до него донёсся истошный материнский крик.
– Егор! Как же это!..
Крик прорвался сквозь вязкую пелену, и стал действительностью. Он застонал и выскочил на улицу. В темноту. Там он натыкался на какие-то преграды, падал, вставал и матерился. Потом просил прощения у кого-то, рыдал неистово, сгребая ладонями траву и землю. Когда его схватили, он смиренно отдался на чью-то волю, бессильно повиснув на руках, земля зигзагообразно заметалась под ним, будто его ноги и чужие топтали её и приносили ей муку. Ему стало жалко эту землю, и он заплакал. Заплакал по-детски – навзрыд.
Вокруг мигали суетливые огни, метались люди в белом и сером. Склонялись над ним, тыкали чем-то вонючим в нос, спрашивали настойчиво, встряхивая за плечи. И это была не его жизнь, а чья-то. Её – жизнь – грубо посадили в тесный железный короб и заперли небо, оставив крохотное зарешёченное окошко. Эта жизнь затряслась на родимых ухабах, а другая жизнь неотрывно смотрела на застывших птиц, на золоченой маковке, непременно желая видеть их вольный полёт благословлённый небесами.
Свобода, та ещё дамочка. Своенравная, заманчивая и абсолютно недоступная. Абсолютно не в том смысле, что с ней никак невозможно познакомиться поближе, кроме как каждый раз, трепетно и вожделенно провожать лёгкую, волнующую поступь, всегда исчезающую подобно фата-моргане при попытке догнать. Нет, конечно. Она обернётся к каждому, более того – многообещающе улыбнётся. Счастливцам позволительно будет прикоснуться, обнять её. Более настойчивым, а если быть точным и без обиняков – откровенным хамам, для которых собственные плотские услады и есть самое верное мерило свободы – она отдастся без упрёка, вся. Страстно и пагубно. Однако, и художник-романтик, вздыхающий по прекрасному образу незнакомки, и художник-прагматик (обязательный член какого-нибудь избранного общества членов), похотливой слюнявой улыбочкой провожающий стройный стан (а как же – знавали, знавали) – все останутся с носом. С чувством: «Что это было?» – оба будут стоять друг подле друга, провожая вожделенную мечту, недоумённо пожимая плечами.
Читать дальше