Мне – двенадцать, мы едем с мамой на дачу. От пристани в Успенке до нашей дачи – семь километров, а по самому посёлку еще полтора, но мне нравится. Нравится идти по тропинке крутого берега, слева – обрыв высотой в три—четыре этажа, справа – сосновый бор. Когда меня отпускают в поездку одного, я всё время пытаюсь побить свой собсвтенный рекорд скорости. Но сегодня идти вместе с мамой, значит, рекорд устоит. Тем более, она тянет меня в деревенский магазин.
Успенка – странное село. Только здесь по улицам свободно гуляют свиньи, и никто их не запирает в сарайках. Отчего так – не знаю. Свиньи мне кажутся неповоротливыми и глупыми, но ужасно симпатичными.
– Смотри, – говорит Эмма, – какая странная пара!
Навстречу нам, лениво поглядывая по сторонам, неторопливо идут большая толстая свинья и собака. Собака – мелкая. Лохматая дворняга ростом в половину своей спутницы, шерсть чёрная и лишь кончик её хвоста при рождении окунули в белую краску. Да ещё пара капель попала на лапы. Идут рядом, бок о бок, как добрые соседи – разве что не обсуждают последние деревенские новости. А, может, и обсуждают? Может, им просто для этого язык не нужен? Странная парочка доходит до большой лужи и свинья аккуратно, словно стараясь никого не обрызгать, ложится на живот в самую грязь. Вместе с ней в лужу… ложится собака. Привал. Вид у обеих довольный и самодостаточный. Забыв о магазине, мы останавливаемся и наблюдаем за этой очаровательной дружеской прогулкой. Через пару минут свинье надоедает лежать и, косясь на собаку, она ворчливо произносит:
– Хрю—хрю—хрю.
– Тяв! – отвечает та, и обе одновременно встают и идут дальше.
– У нас кошка жила, – неожиданно начинает рассказывать мама, – Хеська. Это после войны было, на Кубани. В один год взяли мы уток из инкубатора, маленьких совсем. Отгородили им в доме место, и бабушка Поля велела мне присматривать за птицей. Что-то я во дворе делала, возвращаюсь в дом – нет утят. Куда подевались? Весь дом обегала – нигде не нашла. Думаю, может дверь забыла затворить? Так и во дворе их нет. Бабушка приходит – я реву: мол, так и так, пропали утята, колдовство какое-то. Та на меня шикнула, пошла искать в доме. Нашла. У нас такой шкаф стоял – огромный, на высоких ножках. Так вот под шкафом лежит Хеська и обнимает лапами утят. А они, махонькие, в её тёплую шерсть уткнулись, греются. Я давай их доставать, а Хеська крысится: царапает руки, не даёт забирать. Так и вырастила их! Со двора выходят: впереди кошка, за ней утята: вся станица приходила смотреть на этот цирк. А когда первый раз они в воду полезли, Хеська чуть с ума не сошла. Бегает вокруг, орёт благим матом. Потом ничего, привыкла. Доведёт до воды, уляжется рядом и наблюдает, как птицы плавают. Однажды собака близко подошла, так едва утащила от Хеськи ноги. Не кошка – тигрица разъярённая, чуть глаза псу не выцарапала. А потом наступила поздняя осень или зима – не помню уж. И выросших уток мы зарезали… Целые сутки Хеська орала так, что приходили соседи и спрашивали, что мы делаем с кошкой. Потом забилась под шкаф и несколько дней из-под него не вылезала. А когда всё же выбралась, бабушка Поля решила задобрить её и положила в миску мясо. То самое, утиное, другого у нас не было. Вечно голодная наша послевоенная Хеська подошла к миске, понюхала, развернулась и ушла. Отказалась есть.
Магазин оказался закрыт. Мы повернули назад, к берегу и, дойдя почти до пристани, вновь увидели знакомую пару: большую толстую свинью и маленькую лохматую собачонку. Они лежали прямо на тропинке, друг подле друга и задумчиво смотрели на реку. А мне вдруг подумалось, что поздняя осень уже не за горами…
Одноэтажный барак – длинная деревянная гусеница, ползущая в гору – остался в городе от японцев. Вместе с жилым строением в гору ползли небольшие сараи, уличные туалеты и грядки—огороды – у каждой семьи имелся свой выход на улицу и свой маленький дворик. Барак был маленькой копией послевоенного мира – мира в его ином, толстовском понимании, через букву i. Мiра, отменённого в 1918 году орфографически и уже совершенно утраченного ныне по духу.
Здесь, на самом краю света, огромный и неповоротливый динозавр, казалось бы, издохший три десятилетия назад в огне первой мировой и гражданской, очнулся, взмахнул хвостом и одним движением смёл с южной половины острова японскую армию вместе с переселенцами. Остались только дома и двери. Дома вскоре приобрели совершенно русский вид: слегка неопрятный, но весёлый и разухабистый, а вот двери так и остались японскими – раздвижными. Это в России они открывались настежь, распахивая перед окружающим мiром нараспашку душу: и светлое, и тёмное, и тысячу промежуточных оттенков в ней. В Японии обнажать душу прилюдно так же стыдно, как ходить голым по улице. Японец следует кодексу чести и хранит лицо, и двери там разъезжаются в стороны и съезжаются вновь, словно два самурая в ритуальном поединке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу