Любопытно, что при оперативности и фактической точности, вести из мужской зоны были зыбки и неполны. А с «воли» и подавно. Мир за пределами зоны был ирреален, как Тот Свет… Можно ли было точно знать о пересылке Бориса, когда даже фамилия его оставалась неизвестна, даже имя сомнительно? Мистика какая-то…
К этому времени в женской зоне появился новый начальник. Прежнего интеллигентного очкарика со слабыми легкими и сострадательными, умученными глазами сменил коренастый бритоголовый хряк, с твердыми серыми зенками. При нем пробурили артезианскую скважину. И баню с прачечной начали строить. Но самое главное – в лагере появилось кино. Кинопередвижку и коробки с фильмами раз в неделю привозил из мужской зоны настоящий молодой мужчина – киномеханик. Правда – католический монах. Литовец. И этот самый монах Юозас, хотя и не глядел на женщин, однако другой грех на душу брал – перевозил со своими ящиками кое-какую контрабанду через границу между зонами. Он и привез Якубовой последнее послание от Бориса, а также его прощальный подарок. После сеанса монах окликнул маму странным в те времена образом:
– Госпожа художница, постойте. Вам презент. Сами знаете от кого. Забирайте, быстренько, быстренько…
Неподалеку от полуторки, на которой возили технику, топтался, покуривая, вертухай, и монах нервничал. Он подпихнул ногой к маме один из своих футляров и сунул ей в руки бумажный рулон – именно так теперь выглядели письма Бориса. Что было в том, последнем письме, я не знаю.
У себя в бараке, на нарах, мама раскрыла восхитительной формы кожаный футляр и обнаружила небольшой перламутровый красный аккордеон. Ничего более невероятного в маминой жизни не случалось – не только в лагере, но и на воле.
Все обитательницы барака сбежались посмотреть на подарок Бориса. История любви художницы и этого загадочного мужчины была все это время предметом и зависти и сочувствия едва ли не всего населения женской зоны… Но такого – никто и вообразить не мог. После первого «Ах!..» женщины стояли в молчании над этой… просто драгоценной вещью, которая к тому же была музыкальным инструментом. Аккордеон мерцал цветом гранатовых зерен в барачном сумраке и тоже молчал.
Никто в лагере на такой штуке играть не умел. Сидела, правда, во втором бараке Дуська-гармонистка, у которой когда-то была гармонь, привезенная из деревни, да она проиграла ее в буру, а новая владелица вышла с гармошкой на волю… И еще литовская графиня Рута была когда-то в своем Каунасе неплохой пианисткой.
Рута… Она дружила с мамой, совершенно молча, русского почти не знала, выучила только парочку самых крепких матерных выражений для самообороны. С мамой они просто переглядывались. Вместе с графиней в лагере сидели еще три литовки, они ее любили и оберегали. Она целыми днями не делала ничего, только читала Евангелие в сафьяновом переплете. Или перебирала свои сокровища, которые хранила в драном парчовом портфельчике. Сокровища не стоили ничего, все ценное у нее забрали при аресте. Но была пудреница с зеркальцем, давно без пудры, в которой хранился чей-то локон и крестик, и много загадочных мелочей, либо поломанных, либо пустых, вроде пенсне без стекол или пузырьков из-под лекарств, градусник без ртути, флаконы, сохранившие запах духов, но не сами духи. Только один флакон был пуст лишь на три четверти.
Рута освободилась раньше мамы, и в последний вечер пришла со своими фрейлинами-литовками, села на нары и подарила самое ценное, что у нее было, – тот самый флакон с красной наклейкой. Одна из фрейлин объяснила по-русски: эти духи подарил Руте молодой красавчик лейтенант на пересылке… Еще графиня, подумав, достала из портфеля скатанный в трубку обрывок тисненой золотом бумаги и сама завернула в нее флакон, сама перевязала шнурком…
Но это случится через пару лет после того вечера, когда весь мамин барак собрался вокруг мамы и подаренного ей аккордеона. Дуська- гармонистка и литовская графиня были срочно приглашены из соседних бараков и тоже смотрели на аккордеон. Эти-то две музыкантши стали учить маму на нем играть, Рута учила правую мамину руку, а Дуська левую.
Борис пропал из маминой жизни навсегда. Постепенно в бесконечных наших скитаниях исчезли рулоны его писем. А однажды исчез и аккордеон: мама продала его в минуту жизни крайне трудную.
Но до сих пор я не могу спокойно слышать звуки этого, редкого теперь, инструмента. Я сразу вижу мамину голову, склоненную чуть влево, сосредоточенное лицо, рубиновые блики на щеке и шее, и разворачивающиеся как бы в глубоком дыхании нежные замшевые меха итальянского аккордеона…
Читать дальше