Но в зоне я много понял, век воли не видать, ей богу, а главное, понял то, что никакого преступника тюряга не исправляет, а наоборот, озлобляет еще больше, и что самое страшное, случайно сюда попавших людей зачастую делает отпетыми, а случайных тут было – пруд пруди. У нас в бараке был учитель один, у которого нашли там какие-то рукописи и сочли их подрывающими основы, а он, фраер, так не считал и даже по редакциям их рассылал, сам мне рассказывал. Был еще один профессор, химик, пьяного сбил на машине. И еще один был директор школы, но тот по делу сидел, за взятку срок припаяли, аттестаты отличные продавал по пять косых штука, ну его и взяли с вещуликой – пятьсот, аккуратно переписанных у ментов. Жалко мне было интеллигентов, какие-то они все беззащитные, мягкие, я, сколько мог, брал их под защиту. Ну, что еще?.. О зоне можно много вспомнить, да неохота, не в этом дело, сюда я ведь по собственной воле попал, не сладко тут, конечно, но хуже всего здесь безвинно осужденным, представляю, какая обида должна их грызть, что они должны переживать, это же можно вовсе разувериться, что есть справедливость на свете. Ну, ладно… Вышел я раньше срока – под амнистию попал к ноябрьским праздникам восемьдесят четвертого года – это тоже рассчитал гаденыш – Нагиев. И вот, оказался на воле. Это после зоны какое-то непередаваемое ощущение, век свободы не видать! Казалось, что теперь уже все плохое позади, а впереди должны быть одни радости, ну, в самом деле, разве мало хлебнул я на своем веку? Однако, я, видимо, упустил из виду главное – радости надо было делать своими руками, в моем случае, своей рукой… Ладно. Рад, конечно, домой еду, жду встречи с мамой, по ней я соскучился жутко и поволновался немало, хоть и переписывались с ней часто, думал-передумал о ней я там, аж мозги раскалялись, жалко мне ее было – хоть плачь, чего она только не перенесла, не вытерпела из-за меня, ждала с войны, ежедневно помирая со страха, ждала из тюряги, состарилась раньше времени, все глаза выплакала, бедная, и тогда я дал себе слово там, в зоне, что, если выйду, то есть, когда выйду, сделаю все, чтобы она не нуждалась ни в чем, хватит победствовала, все сделаю, чтобы жила нормально, ни в чем отказа не будет знать, чтобы мне сдохнуть, иначе, какой же я сын, век воли не видать? Еду, значит, смотрю из окна поезда на поля, пустые степи, небольшие лесочки попадаются, и как ни увижу какое-нибудь живописное место – думаю, вот бы хорошо тут домик построить и жить с мамой подальше от всех, а что, разве плохо, живи тут, горя не знай, не то, что в городе, в болоте людском, где так и норовят унизить, оскорбить, наплевать в душу, подвести под монастырь, где на каждом шагу вынужден держать себя в руках, чтобы не заехать в морду оскорбившему твое человеческое достоинство… Мама когда увидела меня, чуть сознание не потеряла от радости, хоть я и писал ей, что возвращаюсь. Я подхватил ее, усадил на диван, накапал ей валокордину. Немного пришла в себя и стала тихо плакать. Ну, что ты, мама, – говорю, – все же хорошо, что ты, успокойся, родная… Она, конечно, здорово сдала, постарела еще больше, болезни замучили, со зрением стало хуже, да и моя биография ей здоровья не прибавила. Конечно же, она и на суде была, и жалобы писала, рассылала во все инстанции куда только можно было, вплоть до генерального прокурора страны, писала, что сына ее оклеветали, заставили взять на себя убийство, что он не может быть убийцей даже случайно, просила в письмах, чтобы тщательнее разобрались в этом (вот следователь и разбирался, выколачивал из меня правду, ну, ладно, дело прошлое), из сил вся выбивалась, пока я отсиживал свой срок. Но я вышел, говорю ей, я с тобой и все хорошо, мама, теперь все будет хорошо, все плохое уже позади. Потом, когда все главное было сказано, основные разговоры были переговорены, она меня о деньгах тех спросила. Я говорю, одно могу тебе сказать: деньги эти не ворованные, они принадлежат мне, а значит и тебе, я ведь в записке своей писал об этом. Я знаю, говорит, я сразу этому поверила, когда прочитала твою записку, знаю, что ты не обманешь, что не украдешь, но откуда, откуда у тебя столько? Не спрашивай, говорю, я тебе сказал – не ворованные, и это ведь главное, правда? Я боюсь, говорит, боюсь, как бы ты снова не попал в дурную компанию, как бы не оступился, большие деньги нам ни к чему, говорит, что с ними делать?.. Тут я, зная мамин характер, наивный и бесхитростный, насторожился, но ничем этого не выдал, ничего не сказал, ждал – сама все скажет, что надо.
Читать дальше