Но мама не стала бы меня критиковать, как другие матери. Вместо этого она купила бы мне кое-что из вещей: дешевую, но красивую гравюру, для которой сама подобрала бы рамку, или какое-нибудь покрывало. И, набрасывая покрывало или вешая картину, она бы сказала с улыбкой: «Мы с тобой такие разные! Правда, Элли?» – но все равно не поняла бы, как не понимала раньше, раз за разом повторяя эту фразу: если ты отличаешься от тех, кем все восхищаются, значит, с тобой что-то не так.
Мама любила хозяйственный магазин Фелпса, и тамошние продавцы отвечали ей любовью. Отец, бывало, всегда ее поддразнивал: «Она снова оплатила Фелпсу ежемесячный взнос по ипотеке, поскольку стала единственной особой женского пола, узурпировавшей право на тунговое масло и ершики для мытья посуды!»
Отец всегда ее дразнил, а для разговоров у него была я.
Это был зачарованный день нашего зачарованного существования, которым мы жили, я и мои братья; день, когда мы отправились в кафе-мороженое. Ясно помню его даже сейчас. Потом мы валялись на траве на нашем заднем дворе, жарили и ели гамбургеры, смотрели телевизор. А на следующее утро отец спустился вниз, в мятых брюках цвета хаки, с закатанными по локоть рукавами голубой рубахи, и, опершись о кухонный стол, велел нам сесть. Я устроилась напротив него со стаканом апельсинового сока в руке, а братья уселись на стулья с перегородчатыми спинками, сиденья которых мама обтянула когда-то тростниковыми чехлами, каждый на своем углу кухонного стола. Я привожу эти детали не описания ради, а отдаю должное маме: в этом состояла вся ее жизнь, – мне же в то время подобные вещи внушали лишь презрение.
Когда я была маленькой, она иногда мне пела, чтобы поскорее заснула, хотя я предпочитала, чтобы это делал отец, потому что он придумывал песни, полные бессмысленной чепухи. «Вот тебе колыбельная: спокойной ночи, феттучини Альфредо! Колыбельная на добрую ночь, ригатони Болоньезе!» А мама пела что-нибудь скучное, где раз за разом повторялись слова «жива и здорова». От них-то я и засыпала. Отец всегда меня заводил; мама успокаивала. То же самое они проделывали друг с другом, а на мне, как иногда я думаю, тренировались.
Я вспоминаю. Это то, что я делаю теперь, чтобы жить. Зарабатываю себе на жизнь, устанавливаю жизненные ориентиры – через воспоминания. У меня хорошая память. Помню апельсиновый сок на столе и Брайана, который нагнулся чуть не до пола, чтобы снова и снова забрасывать мяч в рукавицу. Стакан был наполовину пуст, а стол был дубовый – большая круглая луна на прочном пьедестале с хищно растопыренными когтистыми лапами в основании. Мама спасла этот стол из лавки старьевщика, счистила старый лак и отполировала заново, орудуя воском так энергично, что мускулы на ее руках сами делались похожими на бледную полированную древесину.
– Рак, – сказал отец, когда мы уселись вокруг этого стола. – Некоторые смутные признаки, симптомы, появились давно, ее тошнило, но ваша мама затянула с этим: сначала решила, будто у нее грипп, потом вообразила, что ждет ребенка. Не хотела нас волновать: вы же ее знаете…
Мы сидели с поникшими головами, смущенные мыслью, что наша мать в свои сорок шесть могла подумать, будто забеременела. Мне было двадцать четыре, Джеффу двадцать, Браю восемнадцать. Посмотрите на эти числа, и поймете, что наше рождение было запланированным. Ведь мы-то ее знали.
В конце недели братьям предстояло вернуться в колледж. Чемоданы были уже упакованы и стояли наготове посреди комнат. А я и вовсе приехала из Нью-Йорка погостить всего на четыре дня, даже вещи не разбирала – только вынула одежду из спортивной сумки, которую бросила на столик в изножье кровати. Выдвижные ящики, выстланные бумагой в цветочек, оставались пустыми. Мне казалось, четырех дней на все про все хватит с лихвой. Задержусь дольше, и пропущу книжную вечеринку и завтрак с редактором важного журнала. Неделя в клинике, сказала она нам, придется удалить матку. По мне, так это нормально для женщины сорока шести лет, которая давно завязала с рождением детей. И лишь теперь, когда с каждым днем становлюсь старше, я понимаю, что нет ничего нормального, когда теряешь то, что делает тебя женщиной, – будь то грудь или матка, ребенок или мужчина.
Смешно: упоминание о беременности стало для нас большим потрясением, чем слово «рак», – в это нам верилось с трудом. Я вдруг догадалась, почему месяцем раньше мама казалась такой веселой, когда повела меня в город на обед в день моего рождения, и ее прозрачная кожа, какая часто встречается у рыжеволосых, то и дело вспыхивала ярко-розовым румянцем. Женщина сорока шести лет, которую так и подмывало спросить у дочери, искушенной обитательницы Нью-Йорка, где можно купить красивую одежду для беременной. И меня до сих пор пронзает боль, когда я думаю, что творилось тогда у нее в голове, прежде чем она наконец узнала, что именно с ней происходит.
Читать дальше