– Да, полагаю, что да, я тебе уже говорил.
– По-настоящему или нет?
– Бог мой, по-настоящему…
– Я имею в виду, любил ли ты меня.
Внезапно мне стало жарко в свитере. Я не осмелился его снять.
– Любил ли? – переспросил я. – Я не знаю. Тогда я думал, что да, а сейчас не знаю…
– Так на чем же мы остановимся?
– На том, что любил, – сказал я, снова сдаваясь, и, возможно, заинтригованный желанием узнать, как далеко собирается зайти Клаудия, продолжил: – По правде, любил. Долгое время ты мне очень нравилась. На самом деле, по-честному, с тех пор как я тебя помню.
– А сейчас?
– Сейчас что?
– Сейчас я тебе нравлюсь?
– Конечно же, Клаудия, – сказал я со всей искренностью, которую был способен изобразить. – Ты очень красива.
– Не валяй дурака, Томас, – произнесла она. – Я не спрашиваю тебя, красива ли я. Я спрашиваю, нравлюсь я тебе или нет.
В этот момент я ощутил эрекцию.
– Очень, – признался я.
– Ты хотел бы переспать со мной?
– К черту, Клаудия, ты что это, в самом деле! – воскликнул я в отчаянии, будучи не в силах побороть подозрение, что моя подруга пытается издеваться надо мной, и тщетно стараясь удержать ту дружески-ироничную манеру, которая весь вечер помогала мне сохранять благоразумие. – Это допрос?
– Нет, конечно, – серьезно ответила она. – Я только хотела бы знать, пошел бы ты со мной в постель?
– Когда?
– Сегодня ночью, – сказала она. – Прямо сейчас. Скажи: да или нет.
Воцарилось молчание.
– Я был бы в восторге.
– Правда?
Мне показалось немыслимым, что она в этом сомневается. Я просто ответил:
– Правда.
Клаудия посмотрела мне в глаза, улыбнулась, допила виски, затушила сигарету, встала и протянула мне руку:
– Давай, – сказала она. – Пойдем.
Первое, о чем я подумал наутро, проснувшись с пересохшим ртом и режущей болью в горле и в висках, это о том, что алкоголь и ночной холод сделали свое дело, Клаудия все еще лежала рядом со мной, обнаженная, свернувшись калачиком под простыней, прядь волос упала ей на лицо, а зажмуренные веки словно пытались защитить покой ее сна от падающих из галереи ярких солнечных лучей заливающих комнату золотистым светом, лишь слегка приглушенным белыми занавесками. Меня мучила жажда и хотелось в туалет, так что я встал, натянул брюки и направился в ванную. Я пописал. Затем попил воды из-под крана и, подняв голову, внезапно увидел свое отражение в зеркале: волосы взъерошены, веки опухли, сонные усталые глаза, нос и скулы осунулись, губы безвольно обмякли, подбородок потемнел от щетины. Я слегка пригладил волосы провел рукой по лицу, и внезапно в памяти совершенно отчетливо, словно вспышка света, быть может, вызванная запахом Клаудии, впитавшимся в мои пальцы, встало воспоминание о бесконечно долгом, поразительном и чудесном наслаждении этой ночи. С пробуждающимися угрызениями совести, которые я, как смог, тут же придушил, я подумал о Луизе; затем подумал о Клаудии: о многих годах, не сумевших убить во мне желание, о проведенной с ней ночи. Нет ничего невероятного в том, что в постыло-привычных любовных отношениях время от времени присутствует наслаждение, упрочивая их, но в тот момент я твердо знал, что ничто не может сравниться с самозабвенным восторгом первого раза. Может, потому, что в глубине души я не понимал, что произошло, а может, потому, что это было свыше моих сил (и потому, что всегда значительно проще прибегнуть к чужим словам, чем найти свои), я вспомнил афоризм Оскара Уайльда: «Самая глубокая вещь – это кожа»; я его читал, и вспоминал, и сам цитировал много раз, но лишь сейчас постиг его смысл. Умывшись, я ощутил себя помолодевшим, чудесным образом свободным от чувства вины и почти счастливым.
Я пошел на кухню. Сквозь окно, выходящее на террасу и на улицу, обрушивались потоки полуденного солнца; я задернул занавески, и кухня погрузилась в тень. Затем я исследовал содержимое холодильника, открыл бутылку кока-колы и в два глотка осушил ее. Утолив жажду, я почувствовал голод, и, поскольку холодильник был почти пуст, я решил пойти купить что-нибудь к завтраку. Возвращаясь в комнату Клаудии через столовую, я заметил на каминной полке три фотографии, привлекшие мое внимание. Я подошел поближе, чтобы их рассмотреть. На первой был изображен младенец нескольких месяцев от роду: светловолосый, голый, пухлый, розовый и улыбающийся. На втором снимке Клаудия с немного удивленной улыбкой кормила необычно округлой и белой грудью ребенка, который с наслаждением сосал, полузакрыв глаза. На последней фотографии тоже были сняты Клаудия и ребенок: мальчик, чуть старше, чем на предыдущих снимках, расположился на коленях у матери, а она сама, одетая в белое, в большой соломенной синей шляпе, сидит на металлическом стуле также белого цвета, на фоне жаркого летнего дня; а на заднем плане угадываются какие-то люди, ажурная зелень высокой ивы, теннисный корт, а дальше роща и кусочек голубого неба; но на этой фотографии рядом с Клаудией, с другой стороны белого металлического столика, сидит еще один человек: мужчина в спортивном костюме, с теннисной ракеткой на коленях и бездумным взглядом веселых пустых глаз; ему около сорока лет, крепкая фигура и жесткие, словно высеченные резцом, черты лица: низкий выпуклый лоб, орлиный нос, каменный подбородок, густые сросшиеся брови, аккуратные усики и самодовольная улыбка, обнажающая ровные зубы и даже десны; казалось, эта улыбка призвана излучать спокойствие и уверенность, но его выдавали нерешительность во взгляде и та неуместная сила, с которой он вцепился руками в подлокотники стула. Помню, меня удивило, что Клаудия хранит на виду фотографию, где они сняты вместе с бывшим мужем (мне даже в голову не пришло, что этот тип в спортивном костюме мог оказаться кем-нибудь другим), и так же, или даже больше, меня поразило, что Клаудия несколько лет своей жизни могла провести рядом с субъектом столь откровенно отталкивающего вида.
Читать дальше