С дурными предчувствиями я приближался к притаившимся у костра людям, которые курили опиум из одной трубки, ходившей из рук в руки. Бережно и любовно, они накладывали в трубку жаркие огоньки из костра, и жадно припадали к ней губами.
Меня пригласили к костру и стали выпытывать: откуда я, как попал в эти места и что мне надо? Я им во всем признался, и мне поверили. Тогда старый узбек, похожий на обгоревшее дерево, открыл пустой рот, посмотрел потухшими глазами на солнце и сказал с усилием:
— Вы подождите, он скоро будет… — и потянулся к трубке.
— Только не обижайте нас, — прибавил он погодя, все еще сомневаясь в чем-то. — Нельзя говорить человеку плохо о том, что любит он больше жизни…
Недалеко лежал мертвый баран со снятой шкурой, и девочка лет девяти стояла над ним с ножом. Она легко справлялась с животным, вырезывая из его теплого еще тела куски окровавленного мяса, и тут же клала их на огонь. Все с жадностью набрасывались на мясо, в котором запеклась кровь, и разрывали его черными зубами.
Далеко в горах умирало солнце, и очень скоро всех нас поглотила темнота. И тогда слышнее становился всякий шорох и звук, пропадавшие при свете.
— Мардум (люди)!.. — послышался из темноты голос, как будто призывавший на помощь. Все зашевелились, уступая место гостю.
Теперь я узнал его, хотя был он выбрит, как каторжник, стал меньше ростом, одет в рубашку с чужого плеча, и босой. Пустой рукав не был заправлен в штаны за пояс, и его относило ветром, когда профессор, услышав сладковатый запах опиума, некрасиво побежал ему навстречу.
— Дайте место учителю, дайте место… — повторяли один за другим сонные люди.
Он застенчиво сел к огню, приласкал каждого добрым словом, и жадно припал губами к дымящейся трубке. Глаза его блуждали в это время, не то прося, не то боясь чего-то, как будто был он перед всеми виноват. Мне было стыдно и неловко быть свидетелем чужой тайны, и я хотел незамеченным уйти от этого костра, исчезнуть, забыть все увиденное, не знать его. Но было поздно. Блуждающий взгляд профессора остановился на мне, он узнал меня. Я был пойман им с поличным, как вор, и мне показалось, что теперь не он, а я навсегда пригвожден к позорному столбу. Он не отпускал меня своим укоряющим взглядом, уничтожавшим меня, и, медленно отнимая от губ трубку, сказал строго, как бывало на экзамене:
— Почему вы здесь? — и горько усмехнувшись, добавил: — Я знаю, почему вы здесь. Вы пришли посмотреть на меня, как смотрят молодые люди на падшую женщину.
Я молчал пристыженный.
— Что-же вы не смотрите! — закричал он, выронив из рук трубку. Смотрите на меня, любуйтесь! Ведь я сейчас голый перед вами, почему не смеетесь надо мной? Но мне теперь все равно. Я ссыльный. Слышите, ссыльный!.. Чего же вам еще от меня надо? — и дрожащей рукой, он снова потянулся к трубке.
Все старались ему угодить, подкладывали коричневые лепешки опиума в гаснущую трубку, раздували ее огнем, и предлагали ему горячие куски запекшегося мяса.
Отстраняя рукой мясо, профессор снова обратился ко мне:
— Помните, я учил вас вечному, но его уже больше нет. К чорту прошлое! К чорту будущее! Ничего не было и ничего не будет. Есть только настоящее. Есть только то, что есть. Я курю эту отраву потому, что она дает мне иллюзию. Понимаете? Иллюзию! Лучшее, что я нашел на земле, это — иллюзия. Мне больше ничего не надо. Оставьте меня!.. — со стоном прокричал профессор, и в его потускневших глазах были видны слезы.
Этот приднепровский городок еще не лишился своего былого очарования. Также, как и прежде продолжали жить здесь запущенные сады, переименованные большевиками в «парки культуры и отдыха». Также, как и прежде светило над ними солнце, и птицы пели в них, как в старину. За каждым деревом, в примятой траве на мостовой, за ставнями постаревших домов пряталась тихая провинциальная жизнь. Но теперь, она стала еще тише — она притихла, притаилась и замерла. Утром еще шумят люди, бегущие на пристань, к пригородным поездам, к троллейбусам, легко вступая в ссору и даже драку у каждой остановки.
К восьми утра на улицах уже нельзя встретить людей. Пусто в это время и в жилых домах, почти всегда закрытых на замок; в городском саду не играют дети, у кооперативных лавок не видно очередей, которые выстраиваются вдоль улиц только после четырех часов дня, когда рабочие и служащие возвращаются с работы. Но днем, даже в пивных не слышно пьяных голосов. В такое время я возвращался на станцию Черкассы, оставляя навсегда этот милый, запущенный и заброшенный городок, напоминавший что-то из далекого прошлого. Но после нездоровой тишины вымершего на день города, приятно было снова встретиться на вокзале с живой толпой. Ее бестолковая суета, неумолкающий ни на минуту говор и шум, напрасные споры — все это вызывало теперь у меня радостное чувство. Я жадно прислушивался ко всяким разговорам этих простых деревенских людей, от которых часто узнаешь правду.
Читать дальше