Перед ними наискосок сидели девушки с обожжёнными солнцем щеками, наверное, из ближних деревень Араратской долины, они потряхивали головами в красных платках и оглядывались на них часто-часто. Мартин… из Иджевана был Мартин, с широким таким лицом, убили беднягу под Керчью, бедный Мартин, сержант был, фамилия Саакян… бедный Саакян Мартин… Он сказал: «Андро, — сказал, — прицепимся к этим: которая с веснушками — мне, другую ты возьмёшь…» Андро посмотрел на другую, и захотел её, и застеснялся. Такие высокие были у неё груди. Потом он посмотрел на Мартина и увидел, что военная форма сидит на нём ладно, как на заказ сшитая, и ремень ловко обхватывает ему спину. А его ремень был брезентовый, и сапоги были не по ноге, великоваты были — нога в них ходила туда-сюда, туда-сюда. Он сказал: «Нет, Мартин, у меня дела». И свернул с дороги, и твёрдо решил, что поругается со старшиной и вытребует себе приличные сапоги по ноге и офицерский пояс себе тоже раздобудет. Мартин пришёл к вечеру усталый и всё улыбался. Глаза у него были сла-адкие, и он всё мурлыкал тихонечко:
Ах, как павушка, ах, как павушка,
ах, ступаешь ты, словно павушка…
Сказал: «Дурачок, почему не пошёл?» Андро обиженно ответил: «Ты вот пошёл, ну и что особенного?» А тот всё пел, лёжа на животе, потом повёл на него влажными глазами: «Дурачок…»
Бедный Саакян Мартин… С широким лицом, брови густые и смеялся, как плакал, такой был парень. На носилках лежал нога на ногу, свободно и тяжело, и казалось снова — слегка плакал.
Басар во дворе младшего брата залился лаем, и сейчас же над грядами фасоли и над кучами старого, лежчего навоза взметнулся и повис в воздухе тревожный голос матери:
— Коршу-у-у-у-ун… э-ге-эй…
Белое небо для старой наполовину мутное уже, и по этому небу снуют коршуны — все, которых она видала за всю свою жизнь, когда ещё божий свет был для неё бел, — все разом.
— Э-ге-ге-э-эй!.. Коршу-у-у-ун…
По её представлению, каждую минуту может пойти дождь и попортить не убранное ещё сено, гуси могут ободрать фасоль, собака стара стала — того гляди уйдёт в поле да там и подохнет, коршун курицу утянет, невестки поругаются с её сыновьями, и время от времени она говорит:
— Гуси-гуси-гуси… Чтоб вам подохнуть, проклятые!.. Эй, сено уберите! Эй, ахчи, сено убрали? Ох, чтоб язык у вас отсох, чтоб он совсем у вас отсох, извели моих детей! Басар!..
Фрукты сушились на солнце, старый пёс ждал, что скажет старуха, ульи бешено трудились, и над голубыми домиками стоял тяжёлый и горячий гул, а перед домом старшего сына перестал стучать топор, и где-то совсем близко рассмеялась девушка.
— Постыдилась бы, Манишак, — позвала старуха. — Ахчи, Манишак, ты когда с гор спустилась?
Но ответа не последовало, а вдалеке кто-то снова звонко рассмеялся. И не девичий был смех — женский.
— Андраник! — позвала старуха. — Андраник!.. Андро!..
— Эй, что там?
— Да, милый, ты что замолчал?
И снова за деревьями засмеялись, и снова смех этот не понравился старухе.
— Андраник… это кто там смеётся?
— Да разве я знаю, кто смеётся…
— Не слышу, милый…
— Не знаю, говорю…
— Андраник!..
— Эй?
— Ты лошадь перевёл на новое место?
— Перевёл, перевёл…
Над пасекой висел густой гул ульев, а по тропинке в ущелье спускались к реке Сааковы дачники, и кто-то среди них горячо и глухо засмеялся. Какая-то женщина. Тепло и глухо рассмеялась. Их было четыре женщины — две девушки, почти что дети, огромная одна молодая женщина — великанша прямо, с походкой, как у верблюда, — вот так да-а-а… — и четвёртая — мать девочек.
Говорят, какая-то царица, в Персии или ещё где-то, выстраивала своих солдат в строй и проходила по рядам — который понравится, того забирала к себе на ночь, в покои свои царские. А наутро обезглавливала. Ах ты, бессердечная, скажи, царица. Что же это не нашёлся, что ли, такой сообразительный, чтобы и ночь с ней переспать, и улизнуть вовремя? Из окна, скажем, выпрыгнуть. Ведь окно-то какое-нибудь было там?..
— Андраник?..
— Чего тебе, мать?..
— Пчела вроде роится?
Андро слышал, что гул усилился, глянул на небо:
— От жары это, от жары, солнце кусает.
Ничего неудобного не было бы в том, если бы он спустился к реке переменить место лошади. Целый день бедняга Алхо на одном месте, и верёвка за это время могла спутаться. Говорят, великанша бросила мужа, а директор школы, говорят, намекнул ей, и она как будто бы не прочь, согласна остаться у них на год. И чего ты, Рубен, спрашивается, на чужих заглядываешься, другие, может, тоже на твою жену поглядывают, так что ты лучше за своим добром присматривай, над своим казанком нос держи…
Читать дальше