— На лисицу эту поглядите, на лисицу, — сказал лисица Гикор и повёл его по дороге в село.
Из зарослей фасоли выскочила остромордая рыжая сука. Алхо устало и раздражённо лягнул её и понял, что дорога будет та — под нестерпимо тяжёлым грузом с бесконечной жаркой сдавленностью в лёгких, — и Алхо устало и брезгливо лягнул суку. И почувствовал, как копыто вошло во что-то мягкое и вышло.
— Нельзя ли, чтобы ты своей дорогой шёл к своему дому! — вспылил с порога своего особняка директор школы Рубен.
— Моя дорога эта, свою суку на привязи держи, — огрызнулся Гикор.
— На чужой лошади сидит, чужую собаку убивает.
— Беги жаловаться в сельсовет, — сказал Гикор, но гибкий прут всё-таки снова обжёг брюхо Алхо.
Остромордая сука, известно, злая, обязательно наскочит на тебя, и надо её лягнуть, чтобы на минуту у неё спёрло дыхание и чтобы потом она заскулила, а люди бы стали из-за этого браниться, — всё это было понятно, но прута на этот раз Алхо совсем не ожидал. Потому-то и мир людей казался ему запутанным и непостижимым. Вот уже двадцать лет он возит людей и их ношу, двадцать лет под этой ношей он думает о них, но ничего не понимает, ничего. И не по той причине, что он, Алхо, лошадь, а потому что люди не постоянны в своих действиях; они понимают вчерашние свои поступки и даже похваляются ими; сегодняшнее — нет, сегодняшнее им самим непонятно, но что самое странное — от этого они ничуть не страдают, нет.
Гикор привёл его к кузнице. Острый запах горячего металла был знаком Алхо и связывался с сильным и ласковым кузнецом былых дней, который не вышел им сейчас навстречу и не погладил глаза лошади. Молодой человек в запачканном, прокопчённом переднике с папиросой во рту подошёл, подогнул ему ногу — чхк-чхк. И пошёл обратно в кузницу. На дорогах, которыми пользуются люди, только и можно продержаться благодаря ими же придуманным подковам, за это Алхо был благодарен им — дороги твёрдые, грубые. Да, но ведь гвоздь вошёл криво, в нерв попал, а другая подкова жала. Алхо смертельно обиделся.
— Айта, а не криво забил гвоздь? — сказал Гикор, прислушиваясь к голосам кузницы.
— Жарко, слышишь, жарко, — отозвался кузнец изнутри и рассмеялся. — Трудодень, слышишь, трудодень. Не золото идёт — трудодень.
Алхо пошёл, хромая на обе ноги и осторожно, как больной. Нерв болел.
— Ну ладно, не умирай, — сказал всадник, — разойдётся.
Алхо от боли забыл про всадника, про прут и про неприятную рыжую собаку. Про то, что он был осёдлан, что предстояла какая-то дорога. Алхо стал, но удила встряхнули его голову и прут ещё раз просвистел под брюхом. «Но-о-о-о», — и Алхо снова понял, что таким безжалостным, таким неспокойным и таким небрежным мог быть только лисица Гикор. «Интересно, куда пойдём…»
Плетень перед ними распахнулся, пропустил и снова сошёлся, наседка с цыплятами перешла дорогу.
«Интересно, куда пойдём». Алхо услышал звон цепи и увидел чёрную облысевшую собаку. Это была вшивая и от вшей нервная собака, всегда на цепи, которая свободно ходила по проволоке, протянутой через весь двор, — целый день, не останавливаясь, собака бежала вдоль этой проволоки от хлева к дому, от дома к хлеву. Сейчас она остановилась на секунду и, брызгаясь слюной, залилась лаем. А тут Алхо окончательно понял, что попал в лапы лисицы Гикора, и вспомнил жаркие дороги, вспомнил шмелей, отвратительную застоявшуюся воду, непонятно коварную змею — короткую и жилистую, которая целый час непрерывно скользила, и вилась, и пряталась около него, пока про неё не забыли, и вдруг метнулась — ударилась — ужалила. Ногу остро закололо, потом как будто ничего не было, а потом нога разогрелась, онемела, и стало сладко подташнивать. И голова тоже разогрелась и словно не своя была. И его, полуоглохшего, в забытьи, всё навьючивали и навьючивали. А ему самому ничего не хотелось — воспоминания и желания мешались, ускользали, и это было приятно: шмелей не было, груза не было, Гикора не стало, и хорошо бы, если бы их вообще никогда не было. Ужалила бы его змея на каком-нибудь пустыре, и он бы спокойно встретил свою смерть. Но они поняли его:
— Змея ужалила коня, Гикор.
— Ну-у? Сдохнет теперь? Оскандалимся перед Андро.
— Нет, — сказали люди, — погоняй его, чтоб вспотел, погоняй хорошенько.
Сухая и гибкая плётка снова вернула его к действительности и напомнила о дороге, о грузе. О сочной траве в горах и холодных ключах. О трудности начатого пути и лёгкости в конце его. О неприятной обязанности плестись на станцию и радости возвращения. О мурашках при подковывании и наивной гордости уже подкованного. О тоске по кобыле и об ужасе перед жеребцом. О неодолимом желании кобылы и чудовищном бешенстве жеребца. О безразличии к грузу, к воле, к работе, к Гикору и к тесной, неудобной подкове. Его снова сделали владельцем потрёпанного костлявого тела, его опять вернули к нескончаемым дорогам, которым нет конца, нет конца. Которые начинаются широкими, потом делаются узкими, сворачивают, сходят на нет, снова расширяются, у которых нет конца. Однажды самодовольный бог призвал к себе отца отца отца отца Алхо и сказал: «Вот, прапрадед Алхо, я создал тебя стройным и разумным, я разостлал зелёный луг для тебя, придумал волков, чтобы тебе было от кого бежать, чтобы ты всегда оставался стройным, и человека над тобой поставил — вот, лошадь, теперь скажи мне: сколько лет жизни хочешь?» И задумался дед деда Алхо, и, потому что бог его умным-разумным создал, снова подумал, и ответил продуманно: «Двадцать лет жизни, создатель». И господу богу понравился его ответ, и он отпустил ему двадцать лет жизни. И человек и бог подмигнули друг дружке. Да зачем тебе, дед, зачем тебе, спрашивается, были нужны эти двадцать лет, на что тебе они, мне они на что…
Читать дальше