— Что он там делает? — спросил мой отец.
Мать моя и без того уже была взвинчена, она ответила криком:
— Ох, да пропади пропадом весь ваш род — что он делает!
— Про это мы знаем, я спрашиваю, что Рафик делает?
Мать ответила, передразнивая Младшего дядю:
— «Ничего не де-лаю… пла-чу сижу… люб-лю… в Тбилиси хо-чу…» Наследственное! — закричала моя мать. — Все вы такие! Все! Кто вас держит — бегите! Хоть сейчас бегите в свои Махачкалы, крутите там любовь!
Любовь принадлежала городу, была городская штука. Моя мать сама была почти горожанка — так близко было их село к городу, и поэтому любовь была её тоже. Они подходили друг к другу — моя мать и любовь. А эти вислогубые бездельники, эти братья, почему-то влюблялись один в Тбилиси, другой в Польше, третий — мой отец — во время войны в Махачкале.
— Тебя брат зовёт.
Облитая светом луны, мерно дышала его ссутуленная спина, и тёмной бронзой отливало смуглое лицо. Одинокий сверчок пел из своей прохладной щели песню остывающей земли. В лесу низким голосом пел влюблённый — наш учитель географии, из-под его густого голоса иногда выплывал другой, женский грудной голос, и — если прислушаться — можно было различить их шаги на тропинке, и — если присмотреться — можно было разглядеть за деревьями их силуэты.
— С ослов и с учителей налога не берут, — сказал я.
Мой Младший дядя медленно повернул голову. Вот так всегда и было: мне хотелось нравиться ему, и всегда получалась какая-нибудь глупость. Я скороговоркой выпалил:
— Брат зовёт.
В свете луны закачалась и сама фигура брата, моего отца.
— Рафик? Рафаэл ты, Рафаэл…
Брат обнял брата, и, голова к голове, они медленно стали раскачиваться из стороны в сторону.
— Рафик, Рафаэл, ах ты… — И мой отец повернул лицо к песне, доносившейся из леса. — Эй, парень, давай-ка мы тебя завтра обженим, оставишь ты нас в покое…
— Сына своего обжени!
Стало тихо, потом из лесу донёсся женский смех, мой отец что-то хотел сказать, да так и не сказал — уставился с оторопелым лицом в сторону леса, а Рафик громко всхлипнул, и я сразу переполнился любовью и затосковал. Было из-за чего поплакать.
Братья, обнявшись, смотрели в одну точку, и это очень напоминало старые фотокарточки. Меня в эту минуту не существовало для отца, я был чужим — он возвращался к своей старой семье. И не было моей матери, жены Старшего дяди, всех детей и всех внуков — двадцати-тридцати нервных и непонятных характеров, которые сами не знали, чего хотели. А была дружная, слитная семья — со своими шутками, любовями, дружескими узами, с уважением к старшим, с заботой о младших. И это было давным-давно. Потом постепенно забота взяла верх над всем остальным и ничего, кроме неё, не осталось.
— Как там было… «Буря мглою небо кроет… вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет как дитя… Выпьем, верная подружка бедной юности моей… выпьем с горя, где же кружка…»
— …А тебе что, что они стихи читают? — сказал я матери. — Хорошо делают, что читают. Если бы ты знала, ты бы тоже читала.
— Мне некогда было стихи разучивать, я тебя растила.
— Не растила бы.
— Ещё один умник нашёлся.
Потом один из братьев на завалинке кашлянул, закашлялся, как простуженный, и это послужило достаточным поводом для моей матери, чтобы пойти и помешать им. Они вошли в дом. Младший дядя как-то отчуждённо остановился возле дверей. Отец разглядывал под светом керосиновой лампы какую-то карточку, а мать вырывала у него из рук эту карточку.
Девушка на карточке смотрела на каждого из нас вроде невнимательно, а вроде и внимательно и с желанием понравиться. Глаза её заставляли нас проникнуться к ней любовью, но сами они никого в этой лачуге не любили. Эта Каринэ, фотографируясь, конечно же, знала про наши грубые мазаные стены и про большущие руки моего отца. Эта Каринэ говорила нам издали, не видя нас: «Я-то хороша, но вот вы — вы совсем нехороши для меня». Но мы не обижались, мы готовы были продать ради неё всех наших коров и все наши ковры и ничего не потребовать взамен. Её аромат всё ещё стоял в памяти моего дяди, её волосы ещё щекотали его подбородок.
— Поедем посватаемся, привезём, — сказал мой отец, стоя в нашей комнате, освещённой красноватым светом керосиновой лампы.
— Привезёте, чтоб коров тут доила? — обернулась с порога моя мать.
Нет, каков был этот мир, а? Мать раз и навсегда распростилась со своими мечтами о городе и хотела жить добротно, как настоящая крестьянка, раз уж так всё сложилось. Но дорогие городские воспоминания вызывали в ней жалость к этой девушке с пепельными волосами. Девушка моего Младшего дяди сейчас воплощала в себе материно девичество, а мать видела, как её хотят обмануть, уговорить, затащить в это глухое село, чтобы она бегала с выводком ребят, затащить и не любить больше и вспоминать свою Махачкалу.
Читать дальше