Поднявшись, он просеменит к умывальнику, плеснет на лицо две-три пригоршни воды. Садится за чай. Даро — та чуть свет уже на ногах, но чай она тоже пьет в это время. «Пьет — ну и пусть пьет!». Дедушка Симон смотрит в окно, а Даро на дедушку Симона.
Потом он опять плетется к кровати, обходит ее и усаживается на подоконнике. Свесит ноги в узком свободном промежутке между окном и кроватью и сидит так до самого вечера. Даро бесшумно заходит то в одну комнату, то в другую, хлопочет на кухне. Потом готовит себе ванну и часа полтора не вылезает из воды: дождалась-таки, плещется в своей ванне, как утка…
Двор усыпан битым кирпичом и известкой. Часть деревьев выкорчевали при расчистке площадки под фундамент нового дома, другие пали жертвой экскаватора и двадцатипятитонных машин, когда они разворачивались в тесном дворе.
Только одно грушевое деревце уцелело. Да и вокруг него в углу двора навалены такие горы ломаного кирпича, что деревце еле дышит.
Даро радуется, когда видит поднявшегося с постели и прильнувшего к окну мужа: мой-то поправился, махнул рукой на свое горе, врачей слушается…
После захода солнца, прежде чем подобрать ноги и залезть в постель, дедушка Симон стершимся кончиком карманного ножа делает зарубку на кизиловой палке. Даро думает, что, возясь с палкой, он просто развлекается… «Думает — ну, и пусть думает!..»
Одна зарубка означает один день. В марте дедушка Симон сделал тридцать одну зарубку, и начался апрель… Одна зарубка, две зарубки, три зарубки, четыре зарубки… «Пора цвести миндалю…». Пять зарубок, шесть, семь… «Миндаль уже отцвел бы, теперь очередь абрикосов и урюка…». Восемь, девять, десять… «А сейчас цветут вишни…». Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… «И над майскими черешнями кружат пчелы…».
«Хоть бы кто-нибудь убрал эти кирпичи под грушей… Ведь кирпич, раскалившийся на солнце, он что промокашка: всю влагу из земли высасывает…».
«А грушам пока рано цвести…». Двадцать, двадцать одна, двадцать две, двадцать три… «И персики бы отцвели… Груши — те поздно цветут… Обычно в конце апреля или в начале мая распускаются почки на грушах…». У цхнетских крестьян купил он лет шесть назад… В нескольких местах ободралась кора на груше… «Обернуть бы аккуратно тряпкой и смазать смолой…». Эх, не такие еще деревья выхаживал дедушка Симон! Надвое расщепленные стволы и то склеивал. Зажмет вверху самую пасть трещины, оплетет ее ивовыми прутьями, а потом весь участок излома туго, как бинтом, обмотает лоскутами материи и промажет смолой. И можно было уже не бояться — ствол обязательно срастется… «Груша цветет в конце апреля. Бывает, что и запоздает недели на полторы… Надо бы еще с осени подрезать у нее ветки, а то где ей набраться сил, чтобы зацвести, такой ободранной да заваленной кирпичами…».
Ветки он мог бы подрезать и весной; тайком от Даро пару раз раскрывал дедушка Симон свои садовые ножницы, но сжать разинутые лезвия толком так и не сумел: ослабевшие руки едва справлялись с пружиной… Да и в этом ли только дело: все равно ведь не спустится больше дедушка Симон во двор, поглядит-поглядит из окна, повременит немного, а потом, видно, поставит зарубку на палке… И остался-то на ней свободный кусочек всего пальца в четыре шириной… А тогда… Тогда поставит дедушка Симон в конце еще одну зарубку — самую большую; как-никак, семьдесят пять лет человеку, должен же он поставить большую зарубку, последнюю зарубку…
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть… Теперь и глаза начали болеть, двоиться стало в глазах. После захода солнца уже сплошной грушевый лес видит дедушка Симон во дворе.
Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять… «Поздно нынче цветут груши…». Тридцатого апреля, проснувшись, он почувствовал сильную резь в глазах. От слезотечения веки слиплись, он с трудом разодрал их, приподнялся на постели. И замер… Словно белое пламя вспыхнуло за окном: груша стояла вся в цвету… Дедушка Симон забыл нашарить ногами тапочки; ступая босиком по полу, он распахнул окно, до самых подмышек высунул наружу дрожащие руки… Какая-то заблудившаяся, ошалевшая от весны и солнца пчела долго напрасно старалась усесться на трясущуюся руку. Наконец села-таки, примостилась, до отказа выпустила отдохнувшее за зиму жало, но дедушка Симон не почувствовал пчелиного укуса.
Когда пили чай, он тоже смотрел в окно… И после чая опять взобрался на подоконник. Опять началась резь в глазах, и слезы пошли обильнее, и к вечеру весь двор усеялся белыми грушами.
Читать дальше