Старый русский солдат гордился тем, что прожил годы не в нищете, что дети обеспечены и на черный день припасено, а я смотрел на него и думал о своем отце, который бежал с алжирской каторги, прошел пол-Европы, лишь бы добраться до родины. Один все преодолел, все перемог, голодный, холодный, больной, но вернулся, а другой — тихо-мирно жил во Франции и на родину его не тянуло. Не может быть, чтобы не испытал он зова родной земли!
Я не удержался и спросил об этом.
Он не сразу ответил:
— Тосковал поначалу, что греха таить. Кручина сосала, деревню вспоминал, родню. А потом — дети, заботы… Вроде и позабылось.
— А что же теперь? Зачем ездили?
Во мне то поднималась злость на старика, то жалость приходила, и не покидало ощущение какой-то нереальности, будто разговариваю я с выходцем с того света. Он горько и мудро взглянул на меня потускневшими глазами — он понял мой вызов.
— Теперя чо! Теперя — земля-матушка ждет, — ответил без вздоха, по-русски просто, давно, видимо, приготовившись к этому неизбежному концу для каждого. — Горстку вот взял, чтоба бросили на меня.
Он вытащил из кармана висевшей на стене куртки прозрачный целлофановый мешочек с золотой Эйфелевой башней и каким-то фирменным клеймом и надписью, отстегнул кнопки. Да, это наша алтайская земля. Ни с какой другой не спутаешь. Я понюхал сырой запах чернозема, вспомнил весеннюю родную степь, когда, скинув пимы, босиком гоняли мы в догоняшки по оттаявшим прогалинам на солнечном взлобке увала и в знобком прозрачном воздухе синели на окоеме Алтайские горы. У меня защемило сердце.
Мы посмотрели в глаза друг другу, и я понял по побледневшему лицу старика, что только силой воли он сдерживает себя.
И я подумал: будет сибиряк похоронен во Франции на опрятном, ухоженном кладбище, оплачет его жена-француженка, погрустят дети — полурусские, полуфранцузы, никогда не видевшие родину своего отца, не знающие его языка, и память об алтайском крестьянине скорее всего навсегда сотрется с земли.
— Прощаться ездил, та и ей вот любопытно, где это я зародился, — глухо сказал он. — На могилках побывали.
Это он по-нашему сказал — «на могилках».
— Никого не нашел, все сровняло с землей. Где кто — никто не знает. — И вдруг спросил: — А Пантелея-то давно нет?
— Давно.
Он помолчал, видимо думая о том, что ждет его в не таком уж и далеком теперь будущем, и вдруг признался:
— Отвык от просторов-то наших. От Москвы до Барнаула трое суток ехали, с половиной. Во Франции таких земель нету.
— Один Алтай — три Франции, — сказал я. Он удивленно покачал головой:
— Не знал.
— А Ивана Благова и Тимофея Хренкова вы не помните? Они тоже из Томской батареи.
Эти две фамилии часто повторял мой отец — они втроем бежали с каторги.
Старик помолчал, подумал.
— Нет, что-то не припомню. Пантелея помню хорошо, а их чо-то… Поди, знал, да запамятовал. А вы, значица, сын его будете? — переспросил он.
— Сын.
Он внимательно оглядел меня, видимо выискивая знакомые черты.
— Не похожи.
— Я в мать.
Он раздумчиво кивнул, посмотрел на серую дождливую долину за окном поезда, на мокрую лошадь, понуро стоящую посреди раскисшей дороги. Возле фургона копошился поляк-хозяин, что-то стряслось там у него.
— Африка — жаркая страна. С ее мистраль к нам приходит. Ветер такой, как из печки. С Алжира дует, — пояснил он, думая, что я не знаю, что такое мистраль. — Много тама наших солдат загинуло.
— Бежал он с каторги, — повторил я. — С Благовым и Хренковым.
— Говорите, секлетарем был? Большой начальник, по-вашему?
Меня поразило это «по-вашему». Все, что было потом, после семнадцатого, для него — чужое.
Старушка выложила на столик колбасу в блестящей красивой, с золотым ободком обертке, сдобу, пахнущую марципаном, банку растворимого кофе с экзотической наклейкой, что-то сказала с мягкой улыбкой.
— Угощает, — перевел старик. — Возили гостинцы («гостинцы»— наше!), дак некому отдать. Обратно везем.
Проводник принес чай:
— Проше бардзо, панове.
Мы сидели и разговаривали до самой Варшавы, и я все расспрашивал, как да что было во Франции тогда, в семнадцатом, когда русский корпус воевал на стороне французов с немцами.
Старик отвечал односложно и даже неохотно. Полувековая давность забылась и, видимо, мало его интересовала. А я думал, как чудовищно много времени прошло с тех пор, что все это уже история, про которую можно прочитать в учебниках, в романах, в исследованиях, в энциклопедии, а тут вот сидит осколок той истории, и не так уж и старый, по человеческим меркам, всего семьдесят. Ну, чуть больше, если уж быть точным — семьдесят два года. А сколько всего было с той поры, какой огромный пласт жизни придавил те давние годы, затянутые дымкой времени, — как будто было это до нашей эры! Была ведь с тех пор еще война и с фашистами. И у меня все время вертелся на языке вопрос: где он был во вторую мировую?
Читать дальше