У сельских девочек лето — время беспрестанного труда, ничуть не интересного их городским ровесницам. Пачкая платья, городские дотемна ловили в болоте головастиков, темнело — шли ловить ночных жуков, которых выпускали потом всех сразу в угольно-черное небо. Деревенские, помывшись над тазами во дворах, одевшись по каким-то своим правилам, уже спешили в это время в клуб. Оттуда в ночи летела музыка, напоминая о существовании огромных городов, где жили высокие галантные мужчины. Казалось, что вот-вот один такой появится у входа в клуб и — прямо к тебе: «Я вас искал всю жизнь!» Как тот помещик, или кто он был, ученый-энтомолог, приехавший сюда, наверно, два века назад на ловлю этих самых ночных жуков и забравший в город молодой женой бабушкину двоюродную тетку. И они были счастливы чуть ли не до самой революции — так говорят.
В деревне жизнь полна была фамильными преданиями, сюжетами показанных на днях индийских фильмов и прочими историями, вышибавшими слезу. И персонажи иных историй еще копошились в своих огородах, стояли в очередях в сельпо. Других давно уж не было в живых, как того барина с сачком или как той высокой женщины с двумя головами. Вот про нее она бы рассказала ему, если еще раз спросит, как она жила когда-то раньше. Временами она забывала, что ни разу не видала двухголовиху сама. Бедняга пришла к ним в деревню вскоре после начала оккупации, и немцы так же боялись ее, как местные. Она ходила где хотела, просила милостыню, и никто не смел ей не подать, что у него было — консервы, шоколад или хоть пару картофелин. Женщина всем кланялась, так, будто переламывалась надвое и снова становилась целой. Она была высокая, как дом с трубой, широкоплечая, и ее головы росли на тонких шеях из плеч, как два цветка из вазы. На одной голове было настоящее лицо — глаза, нос, рот. На другой тоже все это было, но как-то размыто, смазано и не двигалось. Зато первая голова и подмигивала, и в благодарность за милостыню затягивала песню без слов — тонко, жалостливо, мурашки по спине, и нельзя было спрятаться, убежать, пока она тебе поет. Считалось, что кто ее обидит, тот после проживет недолго. Но как-то немец по пьяни разрядил в нее весь автомат. Было темно, он думал, что перед ним привидение, и двухголовая наутро лежала в пыли у сельской чайной и все ходили на нее смотреть. — А немца, правда, сразу же убили? Партизаны? — допытывалась она у бабки, а та в ответ плевала на землю: «Пфу! Была охота следить за его судьбой». А она думала: как было можно про это не узнать! Сама она, живи в то время, все бы разнюхала, и с двухголовой поболтала бы, вот просто взяла и подошла бы к ней, пока та была жива — все тайны мира притягивали ее к себе, пока она жила в деревне.
Дети, как и она приезжавшие на каникулы из городов, собираясь вместе, дразнили некую одинокую старушку Двухголовой — и разбегались от нее в ужасе, когда она не знала, за кем кинуться вдогонку. И это было похоже, как если бы они дразнили настоящую двухголовиху, — страх, который надо переживать снова и снова, пьешь этот страх — не можешь оторваться, а та, вторая Двухголовиха, обычная на вид бабуля, — возьми да и помри. Вот так смеешься ты над кем-то, и все хорошо, а он возьми да и помри. Да, говорил он, а вот помнишь начальника заставы? Он тоже так интересно спрашивал всегда, о чем какая-нибудь песня, и все такое, помнишь, я говорил, что он дуб дубом? А то еще у моего отца работал такой Самошкин, это еще когда отца не перевели сюда. Его потом забрали в головной институт, а где мы жили раньше, там у него был такой Самошкин, и вот его сын приходил к нам вместе с ним, по праздникам. Он потом умер, сын. Кто же думал, что он умрет? Отец всем говорил, чтоб они брали с собой детей, чтобы мы вместе проводили время, все праздники. Чтобы мы сдружились, он так хотел. К нам приходили все, кто работал у отца. Взрослые сидели, например, там за столом, а мы вот здесь, играем во что-нибудь, и этот парень, Самошкин, он всегда проигрывал, во что бы ни играли, и он не понимал, что мы мухлюем, когда играем в карты, а мы карты передавали друг другу под столом. У него было воспаление легких, у Самошкина. Это сейчас лечат, пугаясь, говорила она. Да, лечат, лечат, говорил он, делают уколы, чуть ли не по десять в день, и лечат, это тебе не что-нибудь. И у него у самого однажды тоже было воспаление легких, в семь лет, он же не умер. Он, как Самошкин, лежал в детской больнице, но не все же умирают. А то еще, где он, Самошкин-то, жил раньше, он занимался гимнастикой, у него даже был разряд. И они спрашивали каждый раз, когда он приходил: «Художественной гимнастикой?» А он отвечал: «Нет, спортивной. Художественная — это только у женщин». А в следующий раз при встрече его снова спрашивали: «Художественной гимнастикой занимался?» А он снова отвечал: «Спортивной. Художественной ведь только девчонки занимаются. Вы спрашивали уже у меня, забыли?» Но они снова спрашивали его потом, подмигивая друг другу. И каждый раз он объяснял, что занимался спортивной гимнастикой. Не мог просто сказать: «А пошли бы вы все», такие и не живут долго. Его тогда взяли на похороны, отец сказал: «Умер твой товарищ». Отец не знал, что мы смеялись над Самошкиным.
Читать дальше