Мы сидели на поваленном стволе, я велела подтащить его сюда, в тень, чтобы не ставить лишних скамеек, и он, сплошь обросший мхом, служил прекрасным сиденьем.
– Особняк на авеню Ван-Дейка! – проговорила тетя Луиза, молитвенно складывая руки.– Большая галерея, сколько же я по ней бегала девчонкой; красный двор, зимний сад, подъезд-ротонда, выходящий к парку Монсо. Целая вселенная была. Ох, и мы сами ее разрушим. Рано или поздно. И воздвигнется на ее месте доходный дом... Как это теперь говорят, standing. Все снесут, сровняют с землей, как Бастилию. А ведь наш особняк – это часть старого Парижа... Помнишь большие рауты, наши семейные обеды?
Я решила воспользоваться тем, что тетя переменила тему.
– Еще бы не помнить! Севрский сервиз с двумя Б, а также веджвудский.
– Как сейчас его вижу. Бледно-голубой с лиловато-розовым, самое ценное из веджвудского фарфора. Поди теперь скажи, что я теряю память.
– А стряпня Сидони!
– Ну, эта посильнее всех прочих,– проговорила тетя с таким уважением, будто речь шла о главе государства.– Головой выше тех, что были после нее.
– Если я не ошибаюсь, коронным ее номером был фазан а ля Священный Союз?
– Совершенно верно.
– Скажи, вероятно, существует какой-нибудь анекдот, какое-нибудь историческое предание, связанное с этим самым фазаном?
– А как же!
– Помнишь его, тетя Луиза?
– Еще бы не помнить. Это, так сказать, основа основ нашей семейной истории. Случай, столь же для нас знаменательный по своим последствиям, как земельные операции. Отсюда-то все и пошло: богатство, уважение, влияние. Так вот, слушай. Происходило это при оккупации Не при нынешней, а при бывшей, старинной, после Ватерлоо. Потому что мы уже тогда, даже чуть раньше, считались парижанами. Героем этого события был твой пра... пра... пра... словом, какой-то твой предок. Ну так вот, в один прекрасный день он привел позавтракать в знаменитый ресторан...– название не помню, но название никакой роли не играет,– значит, привел всех своих домашних жену, детей и служанку. И вот, значит... да, да, именно тогда в ресторане начали готовить знаменитое фирменное блюдо – этого самого фазана. В тот день фазана подавали всем посетителям подряд, а в зале сидели союзники в парадной форме – тут тебе и англичане, и русские, и австрийцы, и уже не знаю, кого только не было. Когда твой прапрапрадед увидел такое, а он был истый парижанин, парижанин-патриот... так вот, твой прапрапрадед, которому подали фазана, отказался от него наотрез, отказался, да еще и добавил какую-то хлесткую фразу, хотя она могла дорого ему стоить. В зале воцарилось гробовое молчание, а твой предок без обиняков заявил директору директор, конечно, сразу же прибежал,– заявил... сказал перед всеми союзниками...
Тетя застыла на месте, вытянув шею, смотря куда-то вдаль вопрошающим взглядом, словно ожидала подсказки от суфлера, не успевшего подать ей реплику.
– А дальше, детка, не помню,– сокрушенно призналась она.– Ох, до чего же обидно. Сама теперь видишь, до чего дошло, великая семейная традиция, историческое словцо, которое повторяли в течение полутора веков; и я ведь одна могла рассказать об этом, я последняя. И на тебе! Вылетело из головы.
С тех пор как уход за матерью перешел в интимную сферу, я все с более легким сердцем ухаживала за ней. Боли теперь сосредоточились в области желудка, понос почти не прекращался, и нередко больная не успевала позвать на помощь. После каждого такого случая приходилось менять постельное белье, так что в конце концов я даже прикупила простыней – наших уже не хватало; надо было обмыть больную, мне принять душ, продезинфицировать кое-какие вещи, хорошенько проветрить комнату, где стояло зловоние. Мать не жаловалась и не извинялась. Впрочем, нет! Извинялась перед сиделкой, которая дежурила ночами. А передо мной нет; ни разу она не выразила сожаления о том, что с ней случаются неприятные инциденты. Я догадывалась, что ни эта беспомощность, ни полная зависимость от меня не унижают ее в моих глазах, узнавала ее нрав, а возможно, смутно понимала, что мать не без уважения относится к моему нраву.
Когда постель бывала приведена в порядок, комната проветрена, когда в окно снова входили ароматы весеннего сада, мать просила меня побыть с ней.
– Только не садись у изголовья, а то мне приходится голову поворачивать. Сядь лучше в то кресло. Подтащи его к изножию постели. Чтобы я тебя видела.
Она вперяла свой взгляд в мои глаза и долго лежала так, не говоря ни слова. Я выдерживала ее взгляд, хотя мало что могла прочесть в нем. Последний раз в нашей жизни мать снова задавала мне загадку. А я сидела перед ней, и мне было столько же лет, сколько было ей в годину наших самых тяжких раздоров, такое же у меня было лицо, тело. Уже не та ее дочь, юная девушка, не та ее дочь – молодая женщина, обе не слишком любимые,– перед ней находилась сорокалетняя Агнесса, какой я стала, и теперь мать изучала эту не известную ей особу.
Читать дальше