Первые настоящие мысли о сексе у меня появились во Франции, когда я была девчонкой в очках. Моя подруга Софи-Элен, которая заплетала волосы в толстую черную косу, не брила подмышки и носила белье с пятнами крови, в этих вопросах разбиралась лучше меня. Когда боль от утраты становилась невыносимой, я разговаривала с ней о сексе, потому что секс казался противоположностью печали, чем-то невероятно захватывающим. Мы садились на ветхий горбатый бетонный мостик над ручьем в саду, и она шепотом рассказывала мне, чем занималась с парнями, и я, несмотря на плохое знание французского, понимала ее.
Но когда наступила Пасха, были извлечены на свет Божий молитвенники и заглушены мопеды, а Софи-Элен просто-напросто забыла обо мне, я поняла, что для нее я была не более чем тем раком на безрыбье, с которым можно отвести душу, пока не приехал настоящий друг. Его звали Мазарини, как кардинала. Это был невысокий парень себе на уме, с тускло-коричневыми волосами, из тех, о ком, если увидишь на улице, сразу и не скажешь, кто перед тобой — парень или девушка. Я с трудом понимала его речь и старалась держаться от него подальше, даже когда он обращался ко мне самым вежливым официальным тоном.
Мне было нечем заняться. В нашем доме должны были собираться молодые родители с маленькими детьми, готовящимися пойти в школу, и мать Софи-Элен каждый день открывала нараспашку входную дверь, чтобы выветрить невидимую пыль. Моя комната была превращена в спальню, где проходил тихий час малышей. Мне было противно ощущать себя обузой, я не могла выносить недовольных взглядов, поэтому я стала ходить с Софи-Элен и Мазарини в дом его матери и часами сидела там, в одиночестве, прячась от всех.
Мать Мазарини была врачом. Она принимала пациентов на дому, как это заведено в маленьких французских городах. Пациенты через боковую дверь заходили в приемную, переделанную из зимнего сада. Запахи, доносившиеся оттуда, вызывали у меня ужас, наполненный чувством вины, это был запах лекарств, дезинфицирующих средств, сердечного приступа и «скорой помощи», приехавшей, чтобы унести моего отца на носилках. Мадам Белье, врач, хоть и была беременна, всегда работала до позднего вечера, хмуро поглядывала из-под непослушной челки, делавшей ее похожей на упитанного бутуза, через очки с роговыми дужками. Эта неулыбчивая женщина, с вытянутым, как у дромедара, лицом, в рубашке и очках с мощными линзами, казалась двуполой. Ее сын был полностью предоставлен самому себе, вскоре я поняла, что она совершенно им не интересовалась. Смотреть на это было больно.
В разговорах отец Мазарини не упоминался никогда, его мать была беременна от другого мужчины. Мальчик проводил все время (девять-десять часов в день, у меня появилась привычка засекать время) во дворе, куда выходила дверь с кухни, или уходил с Софи-Элен наверх, в свою комнату, туда, где мать не могла его ни слышать, ни видеть. Если мне, когда я спускалась вниз, случалось столкнуться в коридоре с мадам Белье, ожидающей очередного пациента, она равнодушно осведомлялась о моем настроении, сухо хвалила мой французский или говорила, как я хорошо выгляжу, как будто жалела меня, и в сочувствии к темнокожей девочке, потерявшей отца, иногда слышалась жалость к собственному ребенку.
Хоть Мазарини и находился в таком же положении, что и я, его попытки понравиться матери казались мне жалкими. Он так старался быть хорошим. Что бы с ним ни происходило, старался изо всех сил. Когда мать входила в дом, он с обеспокоенным видом прислушивался к ее шагам, заставлял свою подругу говорить вполголоса. Я никогда не видела, чтобы мальчики дарили матерям всякие мелкие подарки и готовили сюрпризы так, как это делал он. В его поведении не было какой-то четкой направленности.
Когда они уединялись в комнате наверху, я начинала исследовать этот миниатюрный замок, забитый старыми вещами (выцветшие шерстяные занавески на карнизах в виде копей, ночные горшки, растыканные по изысканно украшенным резьбой шкафам), просматривала книги, принадлежавшие мальчику, который меня так пугал. Но однажды на этаже над современными душевыми комнатами я обнаружила ванную. Старую ванную, которой редко кто пользовался, с пыльным деревянным полом и закрытыми ставнями. Я лежала в ванне почти весь день, слушала тишину, приглушенные разговоры, звуки секса и благодарила Бога, своего отца.
Он прятался в узорах на потолке (каждое утро, лежа в бурлящей желтой воде, я в отчаянии всматривалась в них, пока наконец не увидела одно пятно, которое и было им); его сущность обволакивала меня вместе с водой; он говорил со мной, хотя комната была пуста. В архипелаге трещин и отколовшихся кусочков эмали в голове ванны был и его островок, и чем больше я прикасалась к этой точке лбом, тем спокойнее становился разгневанный Бог, слившийся с отцом в единый образ, который негодовал на меня за безразличие и своенравие, предшествовавшие его смерти. Сколько бы я ни молилась, я знала, что сама убила его. Всего за полторы недели до того, как это случилось, я для сочинения по английскому выбрала темой смерть отца (слезы у одра умирающего; душевная красота, обретенная через страдания осиротевшего рассказчика), а потом он умер. Я своей властью каким-то образом подтолкнула его к смерти. Неблагодарный ребенок.
Читать дальше