Матушка хотела сменить позу, но от слабости не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Доуро взял ее на руки – он легко поднимал матушку, ведь она, несмотря на высокий рост, от болезни сделалась почти невесомой, – и развернул лицом к заходящему солнцу. Слезы одна за другой покатились из-под черных ресниц – так тронула герцогиню забота обожаемого сына.
«Но какое отношение это имеет к картине?» Никакого, читатель, просто атмосфера, окружавшая в те дни матушку, словно запечатлелась на портрете. Я смотрел на юношеское лицо с печальными темными глазами, на длинные густые кудри, на точеные черты, такие чистые и беспорочные, на гордый лоб, чья ширина и явственная тень раздумья исключали всякую мысль о скудости ума, на свежие губы, которых, мнилось, никогда не осквернит грубое слово. Я вспоминал прочитанное два часа назад и думал, как примирить два столь противоречивых образа? Фигура на портрете словно готова была ожить. Доуро стоял на балконе под библиотечным окном; казалось, в этом книгочее пробуждается яростная заря страсти, которая, я помню, горела тогда в каждом взгляде оригинала. Прекрасные глаза не сверкали – ибо веки были полуопущены, – но из темной глубины лучезарно и грустно взирали на поругание его храма. Этот взгляд не внушил мне жалости или любви, но заставил меня долго смотреть на картину. Косой дождь яростно хлестал по нежным заморским растениям на лужайке, сбивал лепестки с апельсиновых деревьев. Из дома не слышалось человеческих голосов, только ветер, гуляя по разграбленным комнатам, оплакивал их опустошение.
Мистер Хоббинс вновь затянул свою песню:
– А теперь, дамы и господа, чрезвычайно ценная картина всемирно известной кисти Джона Мартина Данди – портрет, как вы сами видите, бывшего владельца этой завидной усадьбы.
(По толпе прокатился стон.)
– Да, да, – продолжал он, – сюжет, безусловно, плох, десятая копия глупого лица. Однако исполнение превосходно, а осел, нарисованный с большим сходством, почитается меж знатоками за великое произведение искусства; сколько предложите, господа, за этот блистательный портрет величайшего осла всех времен?
Ответом ему были только смех и улюлюканье.
– Ваш последний лот не продастся! – крикнул кто-то.
– Подарите-ка его черту! Ему понравится почти как собственное отражение! – посоветовал другой.
– Дураки всегда любят, когда художники им льстят! – подал голос третий. – И даже если портрет когда-то верно передавал сходство, оригинал с тех пор сильно погрубел.
Странная дрожь пробила меня при этих словах, когда я взглянул на печальное недвижное лицо, так не похожее на портрет грубого остолопа. Контраст между прошлым и настоящим был ярок, как день, и черен, как полночь. Предвидь герцогиня Веллингтон этот час, в какой бы тоске она умерла; однако она почитала своего сына за солнце, которому должна поклоняться вся Африка и весь мир. Картину в тот день так и не продали, но позже я узнал, что ее купил трактирщик; он велел намалевать лорду Доуро дурацкий колпак на голове, пинту пива в одной руке и трубку в другой, а портрет повесил над входом в качестве вывески.
Есть что-то очень созвучное моему настроению в нынешней атмосфере Витрополя, в ожидании каких-то грандиозных неведомых событий. Грядет великая перемена, но мы не знаем, в чем она будет состоять. Вся общественная жизнь пронизана возбуждением – мрачный праздник, который все соблюдают, как будто вознамерились [ конец строки утерян ] будет ли им прок. Для одинокого джентльмена вроде меня это довольно приятно. Мне не надо заботиться о жене и детях, у меня нет доли в коммерции, земельных владений и капитала, чтобы за них тревожиться, я смеюсь, глядя на обеспокоенные лица воротил, которым завтрашний день, возможно, сулит банкротство. Все мое имущество можно унести с собой: два-три костюма, несколько сорочек, полдюжины манишек, полдюжины батистовых носовых платков, брусок-другой виндзорского мыла, флакон масла для волос, щетка, гребенка и некоторые другие туалетные принадлежности. Несколько соверенов наличными, которые у меня есть, легко спрятать под одеждой, а случись худшее, что помешает мне протянуть руку за подаянием? Я не обременен гордостью; мне все равно, быть чистильщиком сапог в веселой компании слуг или наследником Веллингтонии. Меня не тяготят ни домашние узы, ни религиозные принципы, ни политические убеждения. Семейные радости и родственное чувство мне чужды, секта, к которой я принадлежу, скатилась так низко, что дальше падать уже некуда, моим политическим легким вольготнее всего будет дышаться в порывах ураганного ветра, поднятого революцией. Шельма не включит меня в проскрипционные списки, а если и включит, где полиция и приставы, что сумеют меня схватить? где тюрьма, что меня удержит? петля, что меня удавит? Если мостовые Витрополя сделаются скользкими от крови, легконогий Чарлз Тауншенд на них не оступится; если каждый житель города будет шпионить за соседом и доносить на него властям, Чарлз Тауншенд превзойдет их всех вероломством, хитростью, кровожадным двуличием. Если все дамы Африки превратятся в мадам Ролан и Нинон де Ланкло [91], Чарлзу Тауншенду все равно отыщется местечко в их салонах и будуарах. Гражданка Джулия с красным шарфиком на шее будет так же мило подзывать меня к своему дивану, как леди Торнтон с алой эгреткой и рубиновым крестиком, а если пожатие ее пальчиков сделается чуть более крепким, а в темных западных глазах вместо ирландской меланхолии вспыхнет неистовое бешенство – что с того? Если речь утратит естественную мелодичность, мягкую напевность с едва различимой неточностью выговора и зазвучит диссонансной парижской скороговоркой, какая мне печаль? Мир меняется, а она все так же ослепительно прекрасна. Читатель знает, каким выдался понедельник, и мне известно, что вчера сердце Нортенгерленда учащенно билось в груди – каждый удар этого неукротимого и озлобленного сосуда жизни отдавался по всему Витрополю, по его пригородам и окрестностям. Город, раздираемый внешним и внутренним раздором, проснулся от набата, как позже весь мир проснется от гласа, зовущего мертвых на Суд, и все в этой сумятице знали, что схватка идет не только в столице, что на востоке, под Эдвардстоном, Заморна и те, кого это имя по-прежнему зовет за собой, кто помнит, как сияло помраченное ныне Солнце, – что Заморна сошелся с противником в решающем бою. Даже за собственными тревогами горожане не забывали спрашивать, есть ли вести из Эдвардстона. Некоторые конституционалисты не утратили сочувствия к бунтарю, подобно тому как снисходительный отец жалеет блудного сына, однако большинство витропольцев желали ему скорейшего поражения. Вчера их чаяния исполнились: пришла весть, что ангрийское войско разбито, ангрийский народ [ конец строки утрачен ], а король Ангрии [ конец строки утрачен ].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу