— Вы видели работы Сивака? Вы видели. Мы вместе с вами задыхались у его полотен на выставке московских художников.
Трофименко был человек уравновешенный и задыхаться от восторга не входило в его привычки. Но картины Юрки ему правда понравились.
— Мы вместе задыхались у его полотен, — настоятельно повторила Москвина, — а автор, видите ли, слишком субъективен в оценках.
Она не назвала даже моей фамилии — просто автор. Она не пересказала выступление. Но Трофименко умел усекать существо вопроса без пространных объяснений. Он поднял трубку и набрал номер Солодуева:
— Так выяснил я, что к чему. Правильно передачу-то сняли. Мы же радио, товарищ Солодуев: не можем мы так за здорово живешь человека на весь свет костерить. Ну, кому нравится, кому нет — пожалуйста, в специальном журнале дискуссию откройте. Это только на пользу художнику. А мы — радио. Нас миллионы слушают… Он что, Сивак-то ваш, идейные ошибки совершил или скомпрометирован чем?.. Что значит — не в этом дело?
Москвина услышала, как Солодуев произнес в трубку со значением:
— В Союзе художников есть мнение, что работа Сивака требует самого решительного осуждения.
Тут Трофименко задал вопрос, который не задал я:
— Чье мнение?
— Есть мнение, — с еще большим нажимом сказал Солодуев.
— Это хорошо, — согласился Трофименко, — когда есть мнение. Вот у меня тоже мнение, что передачу давать не следует.
Но ничего этого сама Москвина мне не рассказала, сказала только: «Руководство сняло вашу передачу».
— Кто это звонил? — спросила Ната.
Это само по себе было странно. Ната никогда не спрашивала, что да кто, если хотел — говорил.
— Москвина. Сказала, мое выступление не идет.
— Слава Богу, — сказала Ната.
Таким образом, Юрка не узнает, что я продал его во имя собственной выставки. Никто не узнает. И Юрка не узнает. А еще утром я представлял, как по радио во всеуслышание будет объявлено, что я продал Юрку. И мне захотелось бежать и ломать приемники в каждом доме. Но теперь никто не узнает. И приемники могут спокойно наигрывать марши и любые сочинения, от которых плачут Львы Толстые. «Лев Толстой плакал, слушая «Andante Cantabile» Чайковского» — об этом всегда сообщают по радио.
— Глупенькая ты, — сказал я Зине, — никакая Москвина не собака. Она хороший человек.
Мы все еще сидели на ящиках в тылах голубого магазинчика, я еще чувствовал за пазухой ее руку, кровожадная щель в досках перестала ощущаться вовсе. Я повторил:
— Она хороший человек.
Зачем мне было объяснять Зине, что я понял сейчас? Та женщина предвидела ужас, который охватит меня назавтра после записи, и, может быть, представляла, что мне захочется бегать по Москве и ломать приемники. Она похоронила на кладбище использованной пленки мое корыстолюбивое малодушие, мое предательство. Даже не начертав на коробке профессиональной эпитафии: «В фонд».
И вот выясняется, что Зина сберегла эти останки, и, может, завтра кто-нибудь возьмет эту пленку, послушает и скажет: «Ха! Силен Проскуров! Вот, оказывается, какие вольты у него в биографии имеются. Забавно бы пустить такое в эфир — как раз к нынешней выставке Сивака, подверстать ко всем похвалам!»
Похвалы были. И выставка была. У Юрки сейчас выставка, и во все газетах есть хвалебные отклики. Месяц назад на вернисаже я увидел его и не узнал сперва. Юрка облачился в чернейший костюм, торжественный, как у гробовщика. Пегие вихры победно вздымались над лысиной, очки (клянусь, оправа — черепаха чистой воды) он поддергивал к переносице, морща нос смешным движением чихающего кролика. С Юркой была жена. (Господи ты боже мой — Юрка женат!). Он то и дело целовал ее в бледный висок, не стесняясь присутствия посетителей.
— Здорово, мэтрило! — крикнул мне Юрка.
Мы обнялись. От этого самого «мэтрило» пахнуло теплым родством студенчества. Как-то наш преподаватель рисунка сказал про меня: «Проскуров — законченный мэтр». И Юрка подхватил: «О ветер-ветрило, о мэтр-мэтрило».
Я тронул пальцем белую стрелу его рубашки, вонзавшуюся в черноту пиджака:
— Ну ты, старик, сила. Крахмал. С ног до головы — сплошной крахмал.
— А что, между прочим, — он надул щеки от гордости, — я тут был на приеме в честь Ренато Гуттузо, так я был элегантнее Гуттузо. Без вопросов.
Я очень радовался за Юрку — радовался выставке, жене, этому нелепому черному костюму. Честное слово, я даже не вспомнил про пленку и про те времена, хотя в нынешней экспозиции были картины, поносить которые требовал Солодуев. Вроде о моем неопубликованном выступлении не знал не только он — я сам.
Читать дальше