Далия Трускиновская
Я объявляю им войну!
— Не изволь печалиться, боярин, — сказал монах. — Вон Гансишка и Франсишка не дадут соврать. Они хучь и немцы поганые, а ремесло свое разумеют.
— Ох, — отвечал на это боярин, с тревогой глядя на Гансишку в Франсишку. Немцы с большим достоинством враз кивнули.
— Избудем твою беду, боярин! Деточек твоих спасем! От царского гнева убережем! — истово обещал монах. — И вострепещут недруги!
— Ох… — тяжко вздохнул боярин.
— И бородушка твоя уцелеет! Не лежать ей на плахе, топорика дожидаючи, а на дородном твоем чреве красоваться! Гансишка с Франсишкой милостью твоей все сбили-сколотили, все наладили! Ну так, помолясь, и в дорожку!
— Ох… — был горестный ответ.
— Не страшись, боярин! Уйдешь ты от царя-нехристя, а выйдешь ты в светлом царстве, где нехристя более нет, околел, а на троне ангел наш пресветлый Алексей Петрович восседает, одетый по-дедовски, с личиком небритым! И деточки твои, боярин, не поедут в сатанинскую Голландию морские науки превосходить, а при тебе же будут, и женишь ты их им на радость, себе на утешение! И матушку-боярыню никто не принудит с голыми титьками в ассамблеях плясать, задравши подол!
— Ох… — боярин вспомнил последнюю ассамблею, где его напоили до свинского образа и, чтобы прогнать из головы мерзость, перекрестился.
— Гансишка с Франсишкой сами тебя усадят, дверки закроют, а ты знай молись! И по молитвам своим выйдешь в сем же самом месте — да только в светлом царстве, где живут несуетно, по чужим королевствам не ездят, войн не ведут, а про Питербурх окаянный и думать забыли.
— Ох… — путешествие в новую столицу тоже воскресло в боярской памяти со всеми отвратительными подробностями.
— Ну так что ж, боярин? Деньги ты уплатил, а теперь и оробел?
— Ох… — ничего более монах не дождался, а оба немца, Гансишка и Франсишка, переглянулись и нехорошо, по-немецки, засмеялись.
Это и решило дело. Боярин встал и грянул посохом об пол!
— Чтоб нехристи надо мной потешались — тому не бывать!
Когда стрельцы на кремлевских стенах завели полночную перекличку, из терема на двор вышло семейство. Боярин вел за руку плачущую супругу, следом шли три сынка, те — веселились, воображая, как наутро придут за ними солдаты, чтобы силком собрать в дорогу и отправить на ненавистное учение, а их-то и нет! Далее — несли добро: сундуки и укладки дорожные, мешки, кули, свертки.
Выйдя со двора, путешественники направились к огородам. За огородами в сарае уже ждали Гансишка с Франсишкой и монах, который, сдается, вовсе не был монахом. Войдя, боярин увидел, на что потратил двести сорок восемь ефимков.
Это было дивное творение, из коего торчали палки, на палки были насажены колеса, колеса вертелись, скользили какие-то стеклянные посудины на веревках, а из-за железной дверцы шел гул и свист. С другого конца была деревянная дверь.
— Заходи в махину, боярин, — сказал монах. — Плати и заходи.
Бархатный мешочек с золотом предназначался троим — монаху и двум чернокнижникам, завербованным в Немецкой слободе, где они отсиживались после неудачного опыта с махиной при дворе курфюрста Бранденбургского, после коего едва не угодили на костер.
За дверью был узкий и тесный покой, без окон, с лавками вдоль двух стен. Чтобы совсем от страха не очуметь, горела махонькая лампадка.
Боярское семейство село на лавки, дверь затворилась. Пол под ногами дрогнул.
Издалека донеслось:
— Имай злодеев!
Но что сие означало — боярин так и не узнал. А кабы знал, что сосед, впавший в бедность князь Подошва-Двоерылый, посылал холопов следить за сараем, а потом сделал донос, чтобы в ночь захватить боярина за непотребством и колдовством, и нарочно посланные солдаты сидели в засаде у сарая, и кинулись вовнутрь, и немцы, отбиваясь, вырывали из махины палки и колеса, чтобы кидать их в неприятеля…
Вот тогда бы он сказал «ох» с полным основанием. Но все равно было бы уже поздно.
— Долго нам тут сидеть, батька мой? — спросила взмокшая боярыня. — Сил моих нет…
— До ветру бы, батюшка, — намекнул старший сынок.
— Цыц, — буркнул боярин.
Из речей монаха он понял, что в нужный миг откроются двери в светлое царство. Монах утверждал, будто миг настанет очень скоро — не успеешь и трижды «Отче наш» прочитать. Но, судя по бурчанию в брюхе и телесным нуждам, прошло не менее шести часов. Дышать в законопаченной безоконной горнице было уже нечем.
Читать дальше