Я ничего не понимал.
С легкой улыбкой, с той особенной улыбкой, с какой взрослые в присутствии детей говорят об их причудах, госпожа Кранц сказала мне:
— Ей понравились ваши туберозы, и она хочет, чтобы я попросила вас уступить ей один вазон.
Я улыбнулся.
— У барышни, кажется, к ним такая же страсть, как у меня... Я давно заметил... Какой же?
— Нет, вы ни за что не должны уступить.
— Помилуйте... Такой пустяк...
— Нет, не потому... Если начать ей потворствовать теперь, когда ей четырнадцать лет... Нет, нет...
— Ну, один раз не в счет...
— Но я не куплю...
Я сказал мягко...
— Я и не продаю... Но позвольте мне преподнести от себя...
Я настоял. У девочки просияло личико. Она указала на крайний вазон. Мать и хмурилась, и смеялась, и хотела во что бы то ни стало заплатить. Я, разумеется, наотрез отказался. Тогда обе они стали меня благодарить и через минуту мы расстались.
И вот тогда только, когда мы уже расстались, когда захлопнулась дверь, когда зазвучали их шаги на лестнице, вот в эту именно минуту меня обожгла вдруг неожиданная, жуткая, невозможная мысль... Словно бы вдохновение на меня снизошло.
Я быстро кликнул жену, велел ей остаться в мастерской и, ничего не объясняя, бледный от волнения, схватил пальто и шапку и бросился по лестнице вниз.
Они успели уже отъехать, но, к счастию, я еще видел их и нанять извозчика и броситься за ними вслед было для меня делом одной минуты.
Они, действительно, ехали к вокзалу, но нагнал их я только на перроне.
Я нагнал их и залепетал, задыхаясь:
— Сударыня... эти цветы... Простите... я раздумал...
Я не могу... я... я...
Госпожа Кранц сделалась иссиня-белой и зашевелила затрепетавшими губами. Но я не дал ей слова сказать. Я схватил дрожащими руками вазон. Вазон выскользнул у меня из рук, разбился вдребезги, выпала оплотневшая земля, раскололась и из середины раскола на асфальт, с легким стуком, выкатился мой рубин.
Во время суматохи в мастерской он был кем-то — матерью или дочерью — глубоко продвинут в землю.
Так обе эти женщины выполнили то, что задумали и к чему так долго исподволь готовились.

Когда Грушенька оставалась одна, она подходила иногда к зеркалу, приглаживала поседевшие волосы худыми и огрубевшими от работы руками и смотрела на себя, долго смотрела. Лицо у нее было постаревшее, измученное, глаза глубоко ушли под лоб и казались огромными от темных кругов, которые лежали под ними, нос заострился и не оставалось в ней ничего, что когда-то заставляло людей оборачиваться на нее и глядеть ей вслед... И до того Грушеньке становилось жаль глядеть на себя, что у нее капали горячие слезы и она отходила от зеркала с дрожащими губами.
Как скоро, как ужасно скоро жизнь прошла!.. Только на один миг она улыбнулась ей, блеснула всеми цветами радуги, обдала теплом и лаской и, не успела Грушенька оглянуться, прийти в себя, как все то, что мерещилось ей в таком радостном свете, исчезло и растаяло, как солнечное пятно на стене...
Грушенька смотрела на большой мужской портрет, висевший в кабинете, и губы сильнее начинали у нее дрожать.
— Господи, спаси и помилуй меня, грешную! — шептала она, отходя и сжимая руки. — Нет больше сил...
Нет!..
И все-то ей рисовалась одна и та же картина, несмотря на то, что всеми силами старалась она отгонять от себя всякие воспоминания.
Она, молодая еще, в своем платье фабричной работницы, в лесу, за городом, и рядом с ней он, Стахов, барин, и не такой, каким он теперь, а каким он был тогда и каким изображен на портрете. Оба они сидят на сваленном грозою дереве. Пахнет древесной гнилью и грибами. Где-то близко хлюпает вода...
От него пахнет вином и глаза его блестят в темноте.
— Хочешь, пойдем завтра к попу?.. — говорит он.
— Ты смотришь и думаешь: пьяный человек!.. А я тебе говорю, пойдем!..
А она, действительно, смотрит широко и не понимает... Ей кажется, что сумасшедшая волна, которая тут в лесу недавно подхватила ее и бросила к нему в объятия, еще несет се и кружит...
— Хочешь? — повторяет он и подсаживается ближе, и его веселые озорные глаза смотрят на нее с усмешкой.
Дальше ее воспоминанья не идут. Это было самое яркое в ее жизни, а потом сразу и круто, без переходов, начался тот ужас, который согнал с ее лица краски, посеребрил раньше времени волосы, приглушил ее голос, сделал ее безвольной, полной томительного вечного страха и пригнул, как тростинку, к земле.
Читать дальше