Я иду обратно к пикапу. Но прежде чем уезжаю, он говорит еще одну вещь, которую я в состоянии понять.
Я останавливаюсь и оборачиваюсь. Голос у него ясный и спокойный, несмотря на сотрясающие тело судороги:
– Скоро карнавал.
РАЗ В НЕДЕЛЮ или около того я провожу день на фабрике.
Чувствуется, с какой злобой рабочие относятся к этому месту и как сама фабрика подпитывается их бешенством, чтобы продолжать работать, год за годом.
Иногда выразить свой гнев и фрустрацию негде, а иногда, к счастью, такое место есть.
Пол, бригадир, точно знает, как вести себя со мной. Он говорит «доброе утро» и держится от меня подальше. Мое рабочее место, которое до меня принадлежало моему отцу, деду и прадеду, не имеет никаких, говорящих о нас примет. На стенах нет царапин и пятен, а столетний дубовый стол выглядит совершенно новым. Ничего не напоминает ни о владельцах, ни о традициях. Здесь лежит та же пыль, что и последние восемьдесят лет, и я дышу ею, как дышали они, вдыхаю снова и снова.
На самом деле этот кабинет – одно из немногих мест, где я чувствую себя довольным жизнью. Стою у окна с видом на фабричный этаж и смотрю, как рабочие совершают последовательность движений, которой их научила моя семья. Движения сложные, но повторяющиеся; грохот механизмов не только оглушает, но и успокаивает.
Мой прадед постановил, что на производственном этаже нельзя говорить. Это правило работало семьдесят лет, пока я его не отменил, для чего мне пришлось заполнить тридцать семь страховых форм. Прадед не думал, что продукция пострадает, если работники будут разговаривать друг с другом, но знал, что число страховок увеличится, если они перестанут полностью концентрироваться на своем деле. Этот механизм мог затянуть руку за три секунды. И мой прадед был прав.
Но все же мои предки никогда не сидели на этих скамейках, ежедневно выполняя одну и ту же, смертельно скучную и утомительную черную работу, а я сидел. Все четыре года учебы в колледже провел среди этих мужчин и женщин, по очереди обучаясь работе на каждом механизме и не разговаривая. Ничего, кроме отрывистых ударов металла и флуоресцентного света, которые не давали погрузиться в бесконечную глубину собственных мыслей и безумной скуки.
Они относятся ко мне с почтением или, по крайней мере, делают вид. Они машут мне, и я машу в ответ. Здесь двенадцать сотен человек, и я стою выше всех в иерархии. Мой взгляд их смущает: не как работников, а как моих соседей. Я заставляю их краснеть.
Фабрика платит высокие страховые взносы, но теперь поверх звяканья шестеренок снова слышны голоса. Болтовня доходит до самых дальних стропил. Хихиканье, сплетни и пересказ грязных анекдотов, выражение людских потребностей и первобытных инстинктов. Это просто человечно.
Смешки и флирт, обсуждение шампуней и крема от морщин. Они судачат о рыбалке и охоте, о том жутком футбольном матче прошлым вечером, об обезжиренных картофельных чипсах, оцарапанных деснах, плохом молоке, детском параличе и о многом другом, всегда о многом другом – о компании Sears & Roebuck, политических платформах; об этом странном пятне на спине, похожем на профиль губернатора; о жареных сомах; молитвах, обращенных к Иисусу и Валенде – и еще о многом, потому что должно быть множество всего, на что нельзя просто закрыть глаза: о застарелой сердечной боли; о том, что Глория забрала детей и живет с этим автомехаником на другом конце города, – как его зовут, Вербал Рейнс? Этот, да, паршивый придурок, и он, ты знаешь, и есть придурок, что убивает ее мужа Гарри. Но ты не должен называть его придурком, Гарри! Не его вина, что Глория ушла от тебя, это было через шесть недель – это не херня, нет, это далеко не херня.
Порой раздаются и крики – это правда. И ожидаемо. На каком-то уровне их ждут как своего рода развлечения. Мы не имеем ничего против.
УМОЕЙ МАТЕРИ БЫЛО много снов, и теперь они стали моими.
В одном повторяющемся сне я, неся на руках младенца, иду по полю вместе с Мэгги. На ней – сарафан и шляпка без полей. Мы стоим среди пшеницы. Во всех направлениях на три штата вокруг пшеницу не выращивают, но о ней мечтала моя мать. Младенец беззубо улыбается и тянет пухлые ручонки, словно весь мир – дарованная ему редкая драгоценность. Моя жена глядит на меня, озаренная осенним солнцем, волосы выбились из-под шляпки, и свет падает на них так, что ее черты внезапно начинают сиять, такие же естественные и прекрасные, как само время года.
Иногда я просыпаюсь в слезах, а братья склоняются над моей кроватью и плачут вместе со мной.
Читать дальше