Клодия и Лестат охотились по-другому. Они сами присматривали жертву, завлекали, часами вели милые беседы и веселились, глядя, как несчастный человек радуется жизни и не подозревает, что встретился сейчас с верной смертью. Для меня это все еще было невыносимо. Я радовался только, что город быстро растет, старался затеряться в толпе, как в лесу, и плыл по течению.
Мы жили тогда на Рю-Рояль, в одном из моих городских домов. Это было роскошное здание в испанском стиле. Первый этаж я сдал портному под мастерскую, а мы поселились в просторных апартаментах наверху. За домом раскинулся сад, глухие стены отгораживали нас от улицы, окна закрывались крепкими ставнями, а въезд для экипажа был забран решеткой. Новое убежище оказалось куда надежней и шикарней, чем Пон-дю-Лак. Мы набрали штат слуг из вольноотпущенных рабов, на рассвете они расходились по домам. Лестат покупал привезенные из Франции и Испании заморские диковины: хрустальные люстры, восточные ковры, шелковые ширмы с вышитыми райскими птицами, канареек в золотых клетках, стройные мраморные статуи греческих богов и китайские вазы с тонким рисунком. Роскошь прельщала меня не больше, чем прежде. Но и я был очарован новыми для нас произведениями искусств, работой художников и мастеровых. Я подолгу рассматривал причудливые узоры на коврах или игру красок на холстах фламандских художников в изменчивом свете масляной лампы.
Клодия же относилась к этому как к чуду, с благоговейным трепетом неиспорченного ребенка. Лестат нанял художника, и тот превратил стены в волшебный лес с единорогами, золотыми птицами и тропическими деревьями, ветви которых склонялись под тяжестью плодов над веселыми, блестящими на солнце радужными ручейками. Ее восторгу не было предела.
Клодия была хороша сама по себе: округлые щечки, прекрасные золотые волосы, но старания бесчисленных модельеров, сапожников и портных превратили ее в картинку из модного журнала. С утонченным вкусом они одели ее с ног до головы: очаровательные шляпки, изящные кружевные перчатки, прямые белые платья с буфами и голубыми атласными ленточками, бархатные пальто и расклешенные накидки. Мы оба – и Лестат, и я – играли с ней, точно с чудесной куклой, старались исполнить все ее капризы. По ее настоянию я отказался от привычки одеваться в черное и стал носить элегантные камзолы, мягкие серые плащи, шелковые галстуки и модные шляпы. Лестат же всегда считал черный цвет самым подходящим для вампира во все времена (возможно, единственный эстетический принцип, которого он твердо придерживался), но никогда не возражал против любого проявления изысканного вкуса или роскоши. Он получал особое удовольствие, когда мы втроем отправлялась во Французскую оперу или в городской театр. К моему немалому удивлению, он оказался страстным поклонником Шекспира, хотя в Опере частенько дремал, убаюканный музыкой, и просыпался под занавес, как раз вовремя, чтобы успеть пригласить поужинать какую-нибудь очаровательную даму. За трапезой он делал все, чтобы она в него влюбилась, потом без тени сожаления отправлял на небеса или в преисподнюю, а Клодии приносил очередной подарок – кольцо с бриллиантом.
Между тем я потихоньку занимался образованием девочки, шепотом вливал в ее крохотные ушки понимание того, что наша вечная жизнь лишится всякого смысла, если мы не будем ценить величественную красоту, сотворенную руками смертных. Я пытался понять глубину ее молчаливого взгляда, когда она брала из моих рук книги, негромким голосом повторяла за мной стихи, когда легкой и уверенной рукой наигрывала на фортепиано странные песни собственного сочинения. Она часами разглядывала иллюстрации в какой-нибудь книжке или слушала отрывки, которые я ей читал вслух, и сидела так тихо и неподвижно, что меня охватывало непонятное, тревожное чувство. Я откладывал книгу в сторону и, не отрываясь, смотрел на нее, пока кукла, встрепенувшись, не возвращалась к жизни и не просила меня нежным голоском почитать еще.
Вскоре я стал замечать большие странности, хотя внешне она осталась прежним пухленьким и немногословным ребенком. Часто она усаживалась на подлокотник кресла и заглядывала мне через плечо в страницы трудов Аристотеля, или Боэция, или нового романа, привезенного из Европы. Иногда она с безошибочным слухом играла на фортепиано произведение Моцарта, лишь накануне услышанное ею впервые, с пугающей сосредоточенностью подбирала в течение долгих часов сначала мелодию, а затем – аккомпанемент и, наконец, исполняла все вместе. Для меня Клодия была величайшей загадкой. Я не мог сказать с уверенностью, что она знает и умеет, а что – нет. Страшнее всего было смотреть, как она убивает. Она сидела на темной площади одна и поджидала, пока кто-нибудь из поздних прохожих не сжалится над бедным ребенком. Ее взгляд, устремленный в темноту, был такой пустой и отчужденный, какого я не видел даже у Лестата. Она притворялась, что боится, шепотом умоляла о помощи. Прохожий, восхищенный ее красотой, ласково и доверчиво брал ее на руки. Она прижималась к нему всем телом, стискивала зубы, обнимала за шею, ее глаза горели неутолимой жаждой. Первое время она убивала быстро, сразу; но потом научилась играть с людьми, вела их в магазин игрушек или в кафе, где они покупали ей чай или горячий шоколад, стараясь согреть ее, оживить ее бледные щеки… Она отодвигала чашку и ждала, ждала, ждала; и упивалась их добротой, как кровью.
Читать дальше