Жуткая развязка наступила как раз перед Сретением, хотя, словно по горькой иронии, ей предшествовал короткий и обманчивый проблеск надежды. Как-то однажды поздним январским утром мне позвонили из лечебницы и сообщили, что к Эдварду неожиданно вернулся рассудок. При этом память его пребывала в довольно плачевном состоянии, однако о каком-либо безумии уже не могло идти и речи. Разумеется, некоторое время ему предстояло побыть под наблюдением врачей, однако не было никаких сомнений в том, что процесс выздоровления, как говорится, пошел в гору. Таким образом, не позднее, чем через неделю Эдвард мог быть выписан из больницы домой.
Охваченный приступом восторженного ликования, я бросился к своему другу, однако изумленно напрягся, едва сестра проводила меня к нему в палату. Больной поднялся с койки и, вежливо улыбнувшись, поздоровался со мной, хотя я сразу же заметил в его облике налет какой-то странной, несвойственной ему энергичной возбужденности, что полностью противоречило тому, каким я знал его прежде. Передо мной стоял вполне спокойный, уверенный в себе человек, который, как ни странно, вызвал во мне смутное ощущение чего-то страшного, поскольку, как мне ранее говорил сам Эдвард, именно таким он становился, когда Айзенат пыталась втиснуть в его тело свою душу. И снова я увидел перед собой те же сияющие глаза, так похожие на глаза Айзенат и старого Эфраима, и ту же жестокую линию рта, а когда он заговорил, я вновь ощутил в его голосе ту же мрачную, самодовольную иронию — глубокий сарказм, отчетливо наводящий на мысль о затаившемся зле. Я видел перед собой того же человека, который пять месяцев назад сидел за рулем моей машины, того самого человека, которого я не видел с тех самых пор, когда он нанес мне краткий визит, забыв про свой давний условный звонок «три плюс два», и который зародил тогда во мне туманные опасения. Вот и сейчас он наполнил меня тем же самым мрачным ощущением какой-то богохульной чужеродности и невыразимой, почти неземной зловещности.
Он довольно учтиво заговорил со мной о подготовке к предстоящей выписке из лечебницы, так что мне не оставалось ничего другого кроме как соглашаться с ним, несмотря на значительные провалы в его памяти и полное забвение самых недавних событий. И все же я чувствовал, что было во всем этом что-то чудовищно неправильное и ненормальное, а в самом стоящем передо мной человеке, и в том, что он говорил — нечто ужасное, хотя уловить суть произошедшей перемены был просто не в состоянии. Я видел перед собой вполне здравомыслящего человека, но был ли он тем самым Эдвардом Дерби, которого я знал почти всю свою жизнь? Если же нет, то кто, или что это было — и где тогда был сам Эдвард? Следовало ли его выписывать из больницы, либо же, напротив, надо было еще крепче упрятать в ней — а может, его вовсе следовало стереть с лица земли? Был во всех его словах туманный намек на что-то злобное, сардоническое, тогда как глаза — совсем как у Айзенат — придавали особый, сбивающий с толку на-смешливый характер его словам о раннем освобождении, якобы ставшем «наградой за крайне жестокое заточение»! Одним словом, я чувствовал себя крайне неловко и определенно испытал облегчение, когда наконец покинул его палату.
Остаток того дня и весь следующий день я без конца обдумывал сложившуюся ситуацию. Что же все-таки случилось? Чей же рассудок проглядывал сквозь чужие глаза на лице Эдварда? Я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этой мрачной, но одновременно зловещей загадке, и прервал эти раздумья лишь для того, чтобы заняться своей собственной работой. На следующее утро мне позвонили из больницы и сообщили, что изменений в состоянии выздоровевшего пациента не произошло, но уже к вечеру я сам оказался на грани нервного срыва, причем, как считают некоторые, именно это состояние в значительной степени повлияло на мое восприятие всех последовавших затем событий. Лично я не могу ничего сказать по этому поводу, но все равно склонен настаивать на том, что отнюдь не мое собственное безумие стало причиной всех последующих событий.
VII
Это случилось ночью — после того, второго тревожного вечера, — когда обнаженный, беспредельный ужас охватил меня и зажал мою душу в черных тисках паники, из которых невозможно было вырваться. Все началось с телефонного звонка, который прозвучал незадолго до полуночи. Кроме меня в доме все спали и я, полусонный, спустился в библиотеку к аппарату. Сняв трубку и спросив, кто звонит, я не услышал никакого ответа и уже хотел было положить ее на рычаг, когда мне показалось, что до моего слуха с другого конца провода донеслись какие-то слабые, едва уловимые звуки. Может, кто-то с громадным трудом пытался заговорить со мной? У меня создалось ощущение, что я слышу нелепо растянутые, булькающие звуки — «глюб… глюб… глюб», — которые странным образом наводили на мысль, что на самом деле все это не что иное, как нечленораздельные и совершенно неразборчивые, но все же человеческие слова.
Читать дальше