Однажды, лишь однажды кот активно вмешался в ее труд, прыгнул, как на добычу, на плечи мужику, который трудился и ухал, доводя себя до оргазма, — беззвучный прыжок и крик боли, и выскальзывание, и попытки стряхнуть кота со спины. Но даже в шоке и опадании хуя мужик оставил свой след: мутную струю спермы, размазанную по ее бедру, — и бросился, матерясь, к своим шмоткам. Деньги оставь себе, сказал он, хотя она ему их и не предлагала. Оставь себе эти чертовы деньги, девка, но меня только в это не впутывай. Ты чокнутая, знаешь ты это, ты, мать твою, чокнутая. Именно в ту ночь она впервые стала спутником, начала видеть сны о кошачьей тени, крадущейся от стены к стене, подниматься, как поднималась тень над беспомощным, потрясенным мужиком, чтобы опуститься, как опускаются на добычу, еду, мясо на улице — и кто здесь на деле пассажир, и кто кого несет? О, как сладко охотиться со своим котом! Быть может, это безумие, быть может, мужик тот был прав? Но какая цена его суду? Важен лишь суд кота, кота и ее самой. Это ее жизнь. Жизнь, забитая и загнанная в великие берега бессмысленности и потерь. Это — ее сознание потери, тянущееся сквозь Дни и ночи, ее сны о собаках и людях, о ножах и Громе, ее путешествия с котом, охотившимся бок о бок с ней. Это — когда кот наблюдал, как она вновь и вновь достигает безотрадного самоосознания на все той испачканной спермой кровати. Чокнутая, мать твою, чокнутая. И что? И что? Свет и тень, женщина и кот, киска и киска, и киска во веки веков, мир без конца, и конец времен, ну и что, что? Пятна света, катышки подсохшей спермы — это твоя киска, блядь? Ну и что, что моя?
В те тяжкие, бесконечные, изнурительные недели — ноющая боль в ногах и пояснице, грибковая инфекция и воспаленные гланды — шлюха чувствовала, что пророчество о ее собственной смерти сургучной печатью ложится на сердце ее, потом на мозг, потом на влажную несчастливую пизду, из которой она в эти погибельные годы добывала свое сомнительное пропитание. Будто тайное послание, будто скрытый знак — стоит взломать этот код, и видишь его во всем: в дерьме и развалинах улицы, в чашке остывшего кофе, что пьешь на ходу, в глазах твоего кота, глядевшего, как ты трахаешь еще кого-то, как приводишь домой очередного клиента. И — в порыве дыхания, оргазма и смерти, что вечно едет на заднем сиденье — ее глаза за глазами кота смотрят с щербатого края мраморного подоконника — ДМЗ [Демилитаризованная зона. — Примеч. пер.], ничейная земля голых ягодиц и потных пальцев, грязи и вони и молчаливого ожидания, когда мужик одевается и снова становится тем, чем был, пока вошел в ее дом. Его присутствие уже навсегда в прошлом, даже оно — даже воспоминание, замечалось только котом, и то лишь, когда Гром экономным, скупым движением помечал все своим кошачьим запахом, чтобы заглушить вонь человечьего семени; и всякий раз — последний, всякий раз ножки стола, ладони шлюхи оттерты дочиста, миропомазаны заново, боль утишена до следующего раза и следующего раза, и раза последнего на сегодня.
Это случилось в один из последних вечеров. Гром ушел из квартиры, где шлюха лежала, скорчившись запятой на кровати, забрался далеко вверх по реке, забрел под мост Вашингтона и, когда он — как обычно, нелюбопытно, но решительно обнюхивал мусор и обрывки, палки и кости, на него кинулась свора собак. Рожденные на улице или брошенные, вышедшие добывать себе пропитание — и шлюха в своей кровати подтягивает колени к подбородку, в этом единении глаза ее открыты, уши слышат — поступь бездомных бродячих собак, потом — рычание и громкие вдохи, спотыкающееся появление из-за деревьев, и они видят — в прицеле — Грома, — и в это мгновение, подсаженная на крючок, свидетельствующая так же остро, как свидетельствовала бы силуэт собственного убийцы, входящего в дверь, шлюха видит — Гром припадает к земле, слышит клацание челюстей и лязг зубов, — и ничего не может поделать шлюха: ее рабство абсолютно, как абсолютно рабство пойманных в ее пизду и кончающих там мужиков, ее беспомощность равна их беспомощности, дыхание возвещает о близости растворения и распада, кончины и смерти — растворения и распада, кончины и смерти Грома, — ее собственного горестного и мучительного извержения, когда наконец она вернет себе чувства, прилив и брызги, брызги и подтекание... Кастрированный или нет, диабет или нет, Гром умирал с вызовом и с трудом: драл, царапал собак — как царапала собственные ноги шлюха, извивалась на постели, будто страстью, охваченная смертью, когда собаки наконец загнали Грома. Сумбур, мешанина собачьих лап, хвостов, челюстей — и сколько ни пытаться, шлюхе не всплыть, не избавиться, не убежать — ее жизнь, как жизнь Грома, — это просто от одной лакуны проклятия к другой, от той раны к этой, висит на волоске, царапай когтями-ногтями, заставляй их надевать резинки, но свора — всегда слишком много, о, как много, и запах — не стереть, никогда не избавиться от запаха, запаха, запаха... Лежа в кровати, перекатываясь на бок, чтобы сблевать — она видит, что осталось после собак под мостом, — блевать своей жизнью, пока не опустошит себя до конца, не опустошит настолько, чтобы суметь встать.
Читать дальше