Заснул крепко.
Не слышал, как рано утром, воя сиреной, во двор въезжала скорая. Как, препираясь с хмурыми утренними ментами, хмурые врачи развернулись и уехали, потому что трупы не берут, не их это работа. Не видел, как, собираясь в кучки, чернел по снегу народ, – одни подходили, другие медленно откалывались, и на работу, – и так задержались… Яркое, с теплым румянцем, раннее солнце трогало тонкими лучами ноздреватые пятна крови и, казалось, размазывало розовую жижу по снежным гребешкам…
Вышел во двор, таща на плече набитый рюкзак, вспоминал Наташу с благодарностью за когда-то сказанные слова. Думать о том, что было ночью, и кем был он сам, не хотелось. И не заставлял себя. Как она учила. Потому равнодушно миновал кучку, состоящую уже из одних старушек, и не стал ухом ловить обрывки о том, как нашли, кто увидел, куда увезли. Царапнул взглядом присыпанные серым песком кровавые пятна. Но шевельнулось в голове (и на груди, будто протекло горячими каплями) – что вот так снять, и будет лучше всякого сырого мяса. Снять мутную пленку, что легла поверх событий, уже происшедших. Песок – пленка, старушечья толпа – пленка, размятый рифлеными колесами утренних машин снег – пленка. Чтобы те, кто будет смотреть на снимки, жутко додумывали чуть заметные под пленкой ночные события.
Подъезжая к вокзалу, трогал в кармане телефон, решая, кому позвонить, сказать об отъезде. Нити, что казались такими прочными и обязательными – предупредить Степана, поговорить с Альехо, извиниться, пообещав обязательно вернуться и сразу к нему; вызвонить Наташу, вдруг приедет, пока он…
Эти связи, размокнув от ночной крови, ползли, сырели и рвались, обвисая жалко. Не хотел. Никому не хотел. А значит, не надо. Усмехнулся углом ноющего рта, поднимаясь по эскалатору. Какие-то уроки уже усвоил, только пока не понять, правильные ли. Споткнувшись о кривую улыбку, поспешно отвела взгляд встречная девушка, похожая на зимнего ангела в своей белой шубке и вязаной шапочке. И Витька сжал губы, мысленно ударил внутрь себя кулаком, не давая подняться вновь тому темному, что продлит его ухмылку, приклеит взгляд к светлым кудряшкам над шубкой. Или – не его взгляд? Но знал, если не остановить себя, ангел проснется ночью от слез.
Лицо ныло, стреляло в плече, плохо сгибалась в колене нога. Но внешне почти ничего и не видно. «Тварь постаралась», – подумал мельком и прогнал мысль, чтоб не вспоминать, как мягко скользило ночью по коже сухое длинное тело.
Телефон зазвонил сам, когда Витька шел по гулкому серому полу к хвосту очереди в кассу. Не торопился доставать. Сначала занял очередь, отошел чуть в сторону. И приготовился слушать Степана. Тот не сказал много:
– Ты на улице?
Витька тоже говорить особо не стремился:
– Да.
– Газету купи.
– Какую?
– Любую. Московскую… Перезвонишь мне.
И отключился.
Витька стоял, отражаясь в ярких обложечках детективов и дамских романов. Смотрел на портрет Сеницкого, забыв про очередь. За спиной в широкие двери втекали, таща сумки и чемоданы, серые и черные люди. Обошла его, изящно изогнувшись, почти Лидочка – в короткой шубке и с ключиками на пальце. Напротив, утопая в жесткой шинели, как в фанерном шкафу, топтался милиционер.
– Степ?…
– Не знаю, не пойму я ничего, – неохотно сказал игрушечный голос напарника в нагретую дыханием трубку, – Тинка утром разбудила, ревет, икает. Сказала, в постели умер, утром нашли.
– Написано – аллергия какая-то…
– Да не было у него аллергии, бля! Она б знала! Это они про пятна…
– Какие пятна, Степ? – в горле шуршало и что-то вспухло, мешая говорить.
– Хрен знает. Она сказала, вроде на животе все в пятнах и красные точки. Думали сперва укололся как-то странно, передоз. Но Тинка же знает, он здоровье берег, все время быть в форме хотел, типа. В общем, одни сплетни и ничего не ясно.
– Не ясно… – повторил Витька, смотря в упор, и не видя, как машет ему неуклюжая тетка, что уже перед окошком кассы.
– Ясно…
– Что тебе ясно? Я, брат, ничего не пойму!
– Степ, я перезвоню тебе.
Он отключился и долго жал на красную кнопочку, наблюдая, как гаснет экран. Сунул мертвую машинку в карман, и как раз успел – перед теткой.
Он не поехал через Киев. И к деду решил – не поедет.
Мама со своим зубником, красивая, сероглазая, всегда чуть встревоженная мама…
Немногословный дед, что все лето носил прореженные временем до ветхости семейные трусы и, напившись раз в месяц, обязательно уходил в море на старой рыбацкой лодке, просто так.
Читать дальше