— Кого леший принес? — недовольно спросил Ознобин.
— Дяденька, открой, — раздался девичий голос.
— Кто это? Че-то не узнаю.
— Мы дальние, дяденька. Странницы.
Дед Ознобин открыл. Дело было поздней весной уже пятьдесят девятого года. Пахло юной травой. Цвели черемуха и сирень. Крупная бледно-голубая луна смотрела сверху на стоящего на крыльце в длинной белой рубахе деда Ознобина, на худющую девчонку лет семнадцати, на слепую старуху, которая трясущейся рукой держалась за локоть спутницы.
— Ох, и страшно у вас, дяденька! — сказала девчонка. — Все лес да лес. Кабы не бабушка, вовек не пришла бы сюда.
— Детка, — сказал дед Ознобин, — вы заходите, потом расскажешь как шли и зачем шли.
— Заходи, Анюта, раз человек приглашает, — подала голос старуха.
Они вошли в избу и старуха спросила:
— Креститься у тебя, хозяин, надо или без икон живешь?
— Без икон, — захихикал дед Ознобин. — Уж годочков, почитай, тридцать без них живу.
— Ну, мне это все равно, — сказала старуха, — с иконами или без икон. Я, чтоб тебя не обидеть, спросила. Сама я не верю в бога.
Перед тем, как раздался стук в окно, дед Ознобин, давно уже страдающий бессонницей, лежал с открытыми глазами, дожидаясь, когда Березовка проснется. Приход странниц обрадовал его — есть с кем поговорить! Незнакомые люди не станут неуважительно перебивать его, как перебивают свои, березовцы.
— Анюта, — сказала старуха, — ты ложись спать, а мы с хозяином поговорим. Он, чай, бессонницей мучается. По голосу чую — не молодой.
— Да, не молодой, — вздохнул дед Ознобин. — Со всех сторон болячки одолевают. То поясница, окаянная, ломит, то ноги гудят.
Он помог Ашоте устроиться на скрипучей кровати и подошел к старухе, которая присела к столу, ощупью найдя его.
— Спит? — спросила старуха.
— Будет спать, — засмеялся неведомо чему дед Ознобин. Может быть, тому, что в его стариковской постели, не ведавшей бог знает сколько лет запаха женского тела, устроилась девчонка, подложив под щеку ладони.
Дед Ознобин разглядывал странницу. Она была почти его возраста, одета в ношеное-переношенное пальто с серым смушковым воротником, покрыта темно-синим платком с вылинявшими цветами по краям. Кожа на лице странницы, изрезанная сотнями морщин и морщинок, казалась черной — так пропекли его солнце и ветер дороги. Между колен странница пристроила палку, отполированную до воскового блеска, положила на нее просвечивающиеся насквозь кисти трясущихся рук и сидела прямо, глядя слепыми глазами в глаза деда Ознобина. Внезапно насмешливая улыбка побежала по губам странницы, и дед смущенно отвернулся.
— Разглядываешь? — спросила странница.
Ознобин неопределенно крякнул.
— Что ж, разглядывай. Я на твоем месте тоже разглядывала бы.
— Издалека идете? — спросил дед Ознобин.
— Издалека… Как война кончилась, так идем и идем. Вначале я несла внучку на руках, теперь она меня ведет. Небось, знать хочешь: куда идем? Одного человека ищем. Не спрашивай кого и зачем. Расскажу, сна лишишься.
— У меня нервы крепкие.
— Эх, хозяин, хозяин! Вы тут у себя в лесу, как у Христа за пазухой, войну пережили, а мы…
— Нам тоже было несладко.
— Счастье можно сравнить — кто счастливей, беды не равняются, — вздохнула странница и надолго замолчала. Дед Ознобин подумал: но уснула ли? Небось, устала побольше внучки, которая уже спокойно посапывала, повернувшись лицом к стенке.
И тут странница заговорила. Говорила она долго, ровным сухим голосом. Видно было, что уже не раз и не два приходилось ей рассказывать о пережитом, а потому та боль, тот крик, те слезы, что вызывал рассказ, у нее у самой не появлялись — она свое выплакала и выкричала. Но дед Ознобин плакал.
Его сердце то сжималось до плотности гальки на берегу реки, то расширялось до необозримых размеров. И когда оно сжималось, можно было высечь из него искру, разжечь из подручного материала костер, подвесить над этим костром людей, которые сделали навеки несчастной странницу, и спокойно смотреть как они корчатся в муках, ни жалости, ни сочувствия не испытывая к ним. Когда же сердце деда Ознобина расширялось, ему жалко-жалко становилось весь род людской: всех, кто сейчас живет, всех, кто раньше жил, всех, кто еще будет жить. Жалко было из-за глупости, из-за того, что не в силах человек забыть звериное свое начало, стать тем, кем он должен быть — человеком.
Из рассказа странницы только отдельные эпизоды проникали в сознание деда Ознобина и застывали там огромными глыбами льда, от которого все тело деда леденело и тоже застывало, и он не в силах был сделать ни одного движения: ни слезы смахнуть, ни моргнуть, ни проглотить комок, застрявший в горле, ни просто поерзать по стулу, чтобы хоть так освободиться от гипнотизирующего шороха голоса странницы.
Читать дальше