Игольчатые растения с бордовыми листьями, что вились на подоконнике, вносили живую нотку в суровый аскетизм кельи.
В такой обстановке творческой мысли не на чем поскользнуться, все помыслы сосредоточены на одном.
Николай Чершевский прикрыл дверь кабинета, спасаясь от запаха душистой ухи. Пряный аромат еще недавно дразнил аппетит — а теперь, после обеда, просто нервировал. Писатель опустился на массивный и жесткий деревянный стул, охватил рукой седеющую полукруглую бороду, глубоко задумался.
Смутный замысел новой книги возник в его сознании еще года два назад. Он даже знал, как начнет эту обличительную, эзоповым языком написанную вещь: с картины расстрела законного парламента на вымышленной планете. После такого зачина читатель сразу поймет, что существующая там власть преступна, ее "конституция" — принятый на крови клочок бумаги, а ее "законы" — не более чем бандитские малявы. Это повторяло ситуацию в Рабсии, указывало на корни возникшей в стране диктатуры. Да, обличение и ярость имели тут все основания.
Чершевкий поднялся со стула: не давала покоя летняя духота, с высокого морщинистого лба катился градом пот. Он принес из зала широкий вьентамский веер, подаренный ему тридцать лет назад — в ту войну Харнакин был военным советником, а он, Чершевский, фронтовым корреспондентом. Разглядывая причудливый орнамент костяного веера, Николай вдруг вспомнил интервью, взятое им в ту пору у вождя Красных Вьентов. Старый Зиап разъяснял ему тогда роль деятелей искусства в революционной войне: "Писатели и поэты в своих произведениях должны клеймить врага и поднимать народ на борьбу. Их задача исключительно важна. Но воплощать ее надо тонко, под псевдонимом."
Впрочем, рабсийским писателям этого объяснять было не нужно — сама история тиранической страны учила их тайному, эзопову языку, позволявшему выражать мысли о развитии общества в завуалированной форме. Обида опального писателя на режим была глубокой, мерзости последних лет ужасали, а горячее желание перемен побуждало призвать рабсиян к действию.
Но Чершевский был слишком ответственен и серьезен, чтобы ограничиться голым призывом к бунту. Конструктивная, созидательная часть была не вполне ясна — а звать к топору, не имея позитивной программы, литератор не считал себя в праве. Лишь последние беседы с Рэдом вдохнули в творца нужную уверенность.
В какой-то мере, тираническая политика рабсийских властей даже облегчала Чершевскому задачу. В современной ему Рабсии монополисты и чиновники, генералы полиции и спецслужб, верноподданные журналисты и церковные иерархи сложились в узкую господствующую касту. Если материальное, силовое и духовное угнетение исходят из единого центра, а органы этого подавления организованы в стройную вертикаль — несложно ответить на вопрос "кто виноват?".
Куда сложнее было с другим вопросом: "что делать?". Горький опыт истории учил: недостаточно убрать прежних угнетателей. Ибо вслед за "что делать?" встают другие вопросы: "Что взамен?", "Из чего и чем строить новое?".
Литератор угрюмо сдвинул косматые брови: этот вопрос, оставаясь без разъяснения, уже два года загораживал путь к новой книге.
На вопрос "Что взамен?" охотно отвечали социальные утописты. Однако их ответы не удовлетворяли Чершевского. У них все сводилось к новым, более "справедливым" способам дележки пирога. Меж тем, этот пирог, под давлением промышленности на природные ресурсы планеты, все убывал. На какие бы "справедливые" и "равные" куски пирог ни делили, эти кусочки становились все скуднее. Чершевского не устраивал ответ социалистов, предлагавших разделить пирог по-братски с помощью государства. Критически он оценивал предложения анархистов — делить куцый пирог через общину, через всеобщее голосование. Вызывали недоверие рецепты демократов, утверждавших что "невидимая рука рынка" раздаст каждому кусок по труду: слишком явно было видно, в предыдущие годы, что рынок собирает все куски в руках монополий и платит киллеру больше чем библиотекарю.
Таким образом, на первое место выдвигался вопрос: "А как испечь новый пирог?" Как изменить мир таким образом, чтобы новый строй не сводился к переделу существующих благ, и создал то изобилие, на базе которого только и возможно счастливое общество? Из чего и с помощью чего строить это новое?
Лишь теперь, после бесед с подпольщиком, Чершевский понял: искомый ответ давала скорее научная фантастика, чем политическая утопия. Именно научная фантастика могла за десятилетия вперед предсказать появление новых изобретений. Технология — вот архимедов рычаг, который перевернет мир, откроет путь к освоению новых ресурсов, открытию новых источников энергии, и организации производства таким образом, чтобы исчез рутинный, не-творческий, подневольный труд. Став всесильной, техносфера порождает изобилие, а значит исчезают социальные конфликты вокруг дележки пирога: в мире обеспеченных свободных творцов, с равным доступом к этой новой технике, нет причин для вражды.
Читать дальше