— Полноте, мсье Караман! Почему бы вам, человеку столь рассудительному, не внять наконец голосу рассудка? Теперь ведь всё уже ясно. Есть лишь единственная возможность выйти из этого самолёта — способом Бушуа.
В конце концов все пассажиры, кроме Робби, приняли онирил, громко заявляя при этом, что они не больны. Этот «транквилизатор», говорит Караман, заранее преуменьшая его возможное действие, поможет ему немного ослабить то нетерпение, которое вызвано у него «нашим несколько затянувшимся путешествием». После чего он, как и все, проглатывает таблетку и, демонстрируя свою неколебимую веру в благополучный исход полёта, достает из портфеля свои документы и с золотым карандашом в руках погружается в их изучение. Блаватский довольствуется жизнерадостным замечанием насчёт того, что теперь он сам принимает наркотики, он, чья задача — неустанно с ними бороться. Его жизнерадостность звучит, на мой слух, фальшиво. Это тот сорт юмора, которым в американских фильмах наделён бесстрашный герой, отпускающий свои шуточки в двух шагах от смерти.
Однако это доброе расположение духа задаёт тон всей процедуре раздачи таблеток, которая могла бы выглядеть довольно мрачно, если бы пассажиры не отнеслись к ней как к чему-то пустяковому и забавному.
Пако тоже не без удовольствия включается в эту игру. Он со смехом спрашивает у бортпроводницы, уверена ли она, что таблетка не содержит в себе ингредиентов, возбуждающих чувственность. После чего мадам Эдмонд, которая уже успела вытереть слёзы и освежить макияж, обменивается с ним остротами сомнительного свойства.
Слишком благовоспитанные, чтобы принимать участие в этом общем веселье, viudas проглатывают онирил с некоторым безразличием, как будто они из любезности подчиняются ничтожной формальности, от которой даже высокое положение в обществе не может их избавить.
Я думаю, что, если бы я сам не находился уже под воздействием онирила и не был уверен, что к вечеру получу ещё одну дозу, вся эта сцена, насквозь лицемерная и фальшивая, оставила бы у меня самое жалкое и неприятное впечатление. Возможно также, что ввиду своего состояния я не следил за ней достаточно внимательно и не подметил всех её деталей и оттенков. Ибо всё то время, пока она развёртывалась, меня преследовала одна-единственная мысль — почему Робби отказался принимать это снадобье.
Я жду, когда онирил достаточно подействует на моих спутников, чтобы мой вопрос их заново не встревожил, и спрашиваю у Робби, какова же причина его отказа. Разговор вести нам очень трудно, оба мы говорим таким слабым голосом, что еле слышим друг друга. Тронуться с места, подойти друг к другу — для меня это совершенно исключено, и Робби, полагаю, тоже боится, что, если он встанет, круг увидит, насколько он слаб.
К моему большому удивлению, Робби, который неоднократно доказывал решительность своего характера, ясного ответа мне не даёт. Обращаясь ко мне по-французски, но со всё более явственным немецким акцентом, он начинает с того, что говорит:
— Я не знаю. Не уверен, что я сам понимаю свои побуждения. Вполне возможно, что я хочу без посторонней помощи справиться с собственной тоской и тревогой.
— Но не является ли этот героизм, — говорю я, — в нашей ситуации совершенно излишним? Особенно для вас? Ведь исход всего этого предприятия вам давно уже ясен.
— Именно это я себе и говорю.
— Так в чем же дело?
— Я очень склонен к самолюбованию, вы это знаете. Быть может, мой отказ — своего рода кокетство.
— Это означало бы, что вас слишком заботит, какое впечатление вы производите на окружающих.
— Да, вы правы. — Немного подумав, он добавляет: — А может быть, я не хочу никаких подарков от Земли .
Слово «подарков» он произносит с насмешливой улыбкой.
Здесь Мюрзек, которая вернулась из пилотской кабины, чтобы послушно принять таблетку, поднимает на нас глаза с таким негодующим видом, что, желая избежать очередной нудной проповеди, я прекращаю этот разговор. К тому же он меня окончательно обессилил. Если моя мысль ещё сохраняет ясность, это вовсе не значит, что речь даётся мне столь же легко.
Затрудняюсь сказать, в какое точно время второй половины дня происходит то, о чём я сейчас расскажу. Ибо часов ни у кого нет и мы постепенно утрачиваем ощущение времени. Я говорю «второй половины дня», потому что солнце вскоре после рассвета исчезло и прошло уже «какое-то время» после того, как бортпроводница нас накормила и убрала подносы после еды.
Читать дальше