Фарбер взял протянутые марки. Они были большие, квадратные, с золотым тиснением, датой 1945–1965 и копиями известных картин периода войны. На одной, в шестнадцать копеек, изображена была картина Юона «Салют Победы» — Кремль, Красная площадь, небо в огнях…
Фарбер долго рассматривал ее, потом сказал:
— Хотелось бы дожить… Представьте себе, хотелось бы…
Я вспомнил, что Смоктуновский воевал под Сталинградом, и как-то само собой у меня вырвалось:
— Доживешь, Кеша, доживешь.
— Как вы сказали?
— Доживете, говорю. Я это знаю.
Фарбер поднял на меня глаза.
— Мы что?.. После войны мы с вами встретимся?
— Встретимся. Даже здесь, в Сталинграде…
Фарбер снял очки и несколько секунд молча смотрел куда-то в угол.
— М-да… Все это очень странно. Очень…
Он опять надел очки и внимательно стал разглядывать другую марку, репродукцию известной картины Ф. Богородского «Слава павшим героям». Мертвый моряк, лежащий, очевидно, на носилках, укрыт шинелью. Над ним склонилась мать. На переднем плане коленопреклоненный офицер в живописной плащ-палатке и со множеством орденов. Сзади два суровых солдата с автоматами, тоже в плащ-палатках и в касках. Все это на фоне громадного знамени. Откуда-то падают кленовые листья. Я так подробно описываю эту случайно подвернувшуюся марку не потому, что я был когда-то заядлым филателистом, а потому, что именно она, эта марка, отвлекла нас с Фарбером от разговора, которого оба мы до смерти хотели, но оба опасались, а потому и оттягивали.
— Вы знаете, о чем я сейчас подумал, взглянув на эту роскошную марку? — сказал Фарбер после недолгого молчания. — О том, что будут о нас рассказывать, когда кончится война? И как?
Я мог на этот вопрос ответить, но промолчал. Мне интересно было, что дальше скажет Фарбер.
— Вот пройдет сколько-то там лет — десять, двадцать, тридцать, сто, — и придут сюда, на это место, где мы сейчас с вами сидим, люди. Школьники, пионеры, экскурсанты. А с ними экскурсовод. Что он им расскажет? Что они увидят? Что поймут?
— Что увидят, пока трудно сказать. — Я вспомнил свое первое посещение Мамаева кургана. — А расскажут, очевидно, о боях, о героизме, о стойкости сталинградцев…
— Слова, слова, слова… Все это не то… Я знаю, как надо рассказать. Оставить все, как есть, — окопы, блиндажи, землянки. Чтоб пришли люди и увидели — вот как они воевали. Сидели в этих норках, отбивались в этих неполного профиля с трехлинейкой в руках, ворчали, ругались, курили одну цигарку на троих, ползали в грязи на брюхе, спали под любой бомбежкой, а в результате, если верить вам, победили. — Он старательно и очень аккуратно разорвал надвое листок отрывного календаря, на котором лежал сахар, и протянул одну половину мне. — А в общем-то, друг Горацио, рано еще об этом говорить. Давайте закурим…
— Вы поклонник Шекспира, — сказал я.
Фарбер улыбнулся, второй раз за все это время.
— Скажу по секрету: в свое время я держал экзамен в театральную студию и с треском провалился. А Шекспира действительно люблю… — Он посмотрел на часы. — Ого! Скоро уже и подъем. Не вздремнуть ли нам? Боюсь, что фрицы завтра попытаются возместить свое сегодняшнее молчание.
Я тоже посмотрел на часы. Было без четверти семь. Разумнее всего было бы, конечно, пользуясь последним темным часом, отправиться к себе на берег или хотя бы к Беньяшу, но я почувствовал вдруг такую усталость — после всего дня, минного поля, ночного разговора, — что о столь долгом путешествии и думать не хотелось.
— Я останусь у вас, — сказал я Фарберу. — Не прогоните?
— Конечно же, прогоню. — Он огляделся по сторонам. — Место старшины вас устроит? Небось шестой сон уже видит.
Старшина, покашливая, поднялся и вышел на двор. Я последовал за ним.
Уже светало. Левый берег Волги рисовался совсем четко. Где-то там, за горизонтом, находятся наши аэродромы. С первыми лучами солнца, неистово гудя, пронесутся над головой «илюши» — штурмовики, и почти сразу же вернутся продырявленные, бесхвостые, чуть не задевая нас своими шасси. Вернется половина, а то и меньше. «Мессеры» долго еще будут кружиться над Волгой, а где-то далеко за Ахтубой печально подымется к небу черный гриб горящего самолета… А потом появятся «певуны», или «музыканты», — Ю-87, по-немецки «штукас», — красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. И целый день будут они на нас пикировать, сбрасывая бомбы, психологически распределяя дозы, гудя своими мерзкими сиренами от темна до темна… Так продлится весь октябрь. И начало ноября. 13 ноября будет последняя бомбежка. «Хейнкели» и «Юнкерсы-88». Сделают три захода, сбросят вразнобой бомбы, не пикируя, и улетят. Навсегда… 19-го начнется наше наступление.
Читать дальше