Чайник щелкнул и отключился, возвращая меня в реальность.
Оторвавшись от обрывка бумаги, со звенящей пустотой в голове, я посмотрел на того, кто мне его передал.
Лицо паренька сосредоточенно, во взгляде читается волнение, но он глядел не на лист бумаги в моих руках и даже не на меня, а куда-то мимо, словно подоконник за моей спиной занимал его много больше, нежели странная бумажка с глупейшим, но таким перебивающим дыхание текстом.
– Что с ним не так? – раздраженно спросил я.
Леха вздрогнул, но не сразу, как будто мои слова проходили через время, и, посмотрев на меня, переспросил: – Что? С чем? С листком? Там в вагоне, когда вы вышли…
– С подоконником, – перебил я его, – или с цветком, а может с этой долбаной железякой? Ты постоянно на них смотришь.
– Я? – воскликнул паренек. – Нет, просто отключаюсь. Думаю о своем, есть кое-какие проблемы. А с подоконником у вас, наверное, все в порядке.
И вновь эта невозможно-наивная и совершенно детская обезоруживающая улыбка.
– Ясно, – ответил я, ощущая, как очередные кусочки паззла упорно не желают складываться. – Тогда рассказывай про бумажку. Что это за херня?
– Ну да, херня, по-другому и не скажешь, – согласился парнишка. – Когда я вышел на следующей станции, ко мне вдруг подошел тот странный дедок, что сидел рядом с вами, и сунул в руку этот листок. Я хотел выбросить бумажку, но… прочитал ее. Я хотел спросить, что за фигню он мне подсунул, но того человека уже нигде не было, я осмотрел всю платформу и я… я жутко струхнул. Не знаю почему… Я вдруг поверил в это, поверил, что сегодня умру… И…
– Тебе не кажется, что это полнейшая ахинея? – перебил я Леху. – Это же абсурд. Совершеннейший…
– Да, бред, – теперь он перебил меня. – Я согласен с вами, но… Пожалуйста… Я очень вас прошу, можно я проведу ночь здесь, с вами?
Я не знаю, как описать чувства, взметнувшиеся во мне. Разве что шторм: страшный, девятибалльный, с чудовищными волнами вопящих эмоций, неверием и абсолютным неприятием такой гигантской, необъемлемой чуши. И эти бушующие внутри меня огромные волны напрочь разбивались о его взгляд – наивный, верящий, уповающий на меня, взгляд ребенка.
Я глубоко вдохнул, аж заломило в легких, и выдохнул долго и через нос. Затем повторил дыхательное упражнение несколько раз, пока мой внутренний шторм не угомонился баллов до шести.
«Если я скажу то, что сейчас… скажу, – думал я, – это станет величайшим абсурдом всей моей 32-летней жизни».
Часть меня, та самая часть, что, наверное, называется разумом, была против того абсурда, но…
Вдохнув еще раз, на выдохе я ответил:
– Да, конечно, ты можешь остаться, раз для тебя это так важно. Надеюсь, по условиям квеста мы не должны спать в одной кровати?
– Нет, думаю, это не обязательно, – рассмеялся парнишка, и мне показалось – я почувствовал облегчение, настоящее облегчение, что испытал он. – Спасибо вам большое! Я… я, правда, не думал, что вы согласитесь.
– Да уж, – вздохнул я. – Я иногда совершаю глупости.
Внутри меня растекалась усталость. Она зачиналась в области живота и неотвратимо расползалась по всему телу. И в тот момент, как я, расплющиваемый этой усталостью, назвал себя законченным идиотом, я ощутил и услышал скрежет, едва уловимый, металлический и хрустальный одновременно. Почему-то представились колесики непонятного механизма (часового – позже решил я), и они, заржавленно скрежеща, толкая друг друга, пришли в движение.
Щелк – и что-то где-то перешло на новый уровень.
Щелк – и это странное ощущение исчезло. Миг, лишь миг восприятия неведомой грани.
– Давай рассказывай, что было дальше, – пробормотал я, – мужик исчез, а ты…
очень печальная
Плач саксофона Кирка Валума сменился пронзительной балладой Стинга. Я слушал их и не слышал: пустота души, растерянность сердца и зацикленное непонимание – как, как такое возможно?
Парнишка – тот самый, что ночевал у меня, – Лешка, сегодня я увидел его во второй раз.
Почти месяц прошел с нашей встречи, а его бородка не изменилась, по-прежнему редкая, русая, клинышком, – только сейчас она не казалась забавной. Нос вытянулся и заострился. Глаза, пронзительно серые, один полуприкрыт, а правый настолько широк, что кажется – веки отсутствуют. И лицо, бледное, голубоватое, перекошенное, застывшее в ужасе или боли. Голова Лешки запрокинута назад, а длинная, тонкая шея придает особенную жуть и искусственность: будто не на человека смотрю я, а на некое изваяние. Творение скульптора-извращенца, постаравшегося выделить и подчеркнуть кадык как нечто инородное, прорывающееся сквозь горло изнутри.
Читать дальше