Статуэтка осталалась на столе в одиночестве – молчащее прошлое чужого мира…
* * *
Мусор чужих, грубых голосов, живущих в радио… Музыка, превращённая в омерзительный грохот, бодрое жужжание невесть чего, дребезг каких-то механических погремушек – нет на свете более впечатляющего примера современного хамства, чем включённый на полную громкость радиоприёмник. Уничтожить бы к чертям все радиостанции в мире! Как будто не достаточно телевидения.
Выкарабкиваясь по утрам из подвалов снов, Маревский всегда проклинал радио. Хотя никакого радио у него не было уже пятнадцать лет. Когда-то, когда от него уходила жена, антиквар выкинул ей вдогон уродливую кухонную радиокричалку. Она очень любила эти мерзкие звуки ада. Проснувшись, первым делом включала радио на максимальную громкость. Маревского, ценившего как ничто тишину по утрам, чистое неосквернённое молчание уходящей ночи – часы, когда в мозгу, в колеблющейся дымке полусна рождаются диковинные откровения, это буквально разрушало.
Каждое утро антиквар, смотря в потолок, произносил одну и ту же фразу: «Я ненавижу радио». К потолку, прямо над кроватью, было прикреплено старинное католическое распятие – измученное бронзовое личико, куцая бородёнка. Пробудившись, антиквар всегда пристально разглядывал тщедушную фигурку приколоченного к кресту. Христос напоминал ему освежёванную баранью тушу. Достав из-под подушки пистолет, Маревский, прищуря левый глаз, целил тупым змеиным дулом в каждую из оконечностей креста по очереди против часовой стрелки. 5,45-миллиметровый ПСМ (пистолет самозарядный малогабаритный) придавал приятную тяжесть мягкой со сна руке. В Маревском тревожно и радостно кричало чувство превосходства над распятым. Очень хотелось нажать тугой курок и оборвать наконец-то бессмысленные страдания сумасшедшего еврейского плотника. Выплеснуть горячий, словно выдох дракона, свинец в эту измятую вечной мукой физиономию и увидеть, как злые осколки брызнут с потолка. Ощутить их жалящее прикосновение своей кожей.
Нынешним утром привычный ритуал нарушился. Проснулся Маревский не в спальне, не в широкой, словно поле, кровати. Выйдя из сна, однаружил он себя сидящим в кресле. Уютном своём старом кресле, обтянутом кожей. Злая книга выпала из рук. Она лежала на ковре у подножия кресла, точно поваленный кладбищенский памятник. Твёрдый коричневый переплёт с чеканной вязью древних знаков действительно казался гранитной плитой с могилы забытого восточного царя.
– Я ненавижу радио… – прохрипел Маревский и с трудом поднялся на ноги. В затылке побаливало. Затёкшая от спанья в кресле шея поворачивалась кое-как. Достав из маленького бара бутылку коньяка, Маревский налил себе целый фужер. Выпил одним глотком, не поморщившись. Стоявшие на баре старинные часы с бронзовой Афиной Палладой показывали четверть девятого утра.
Подняв с пола книгу, Маревский с досадой бросил её на письменный стол. Вчера вечером он совершил подлый поступок: подлый по отношению к этому дятлу Владимиру Петровичу. По отношению к себе. И к тем силам, что заключили с ним договор ровно тринадцать лет назад. Маревский знал: Наамах не простит. Как не простила когда-то Бодлера. Как не простила многих и многих. Но другого исхода этому безумию не было. Никогда не было. Каждая убитая душа – это новое солнце. Новая капля света в бесконечном мраке равнодушия Вселенной. Предательство и смерть – единственные факелы, освещающие наш путь. И поэтому Маревский плакал, сидя в сортире на холодном, как айсберг, унитазе. И целовал блестевший зеркальным серебром пистолет.
Коробочка с патронами упала на тёмно-синий пол: маленькие посланцы судьбы с игрушечным грохотом раскатились по сверкающему кафелю. Неподвижными и бесшумными остались лишь те, что упали на уютный резиновый коврик. Их было три. Три патрона. Три прекрасных подарка. Всхлипывая и радуясь, что никто и никогда не видел его плачущим, Маревский подобрал их. Трёх маленьких, аккуратных ангелов. Три падающие звезды. Три ключа от райских ворот.
* * *
– Вам на какой этаж?
– На седьмой.
Женщина, севшая в лифт с Владимиром Петровичем, была молода, высока ростом (выше его) и красива. Красива той тёмной порочной красотой, что отпугивает и влечёт одновременно. Что-то странно знакомое было в женщине: в излишне правильном лице её, в крепкой ладной фигуре. Глаза женщины напомнили Владимиру Петровичу глаза акулы – холодом, таившимся в сумеречной зелёной глубине; злым подземным голодом в матовых зрачках.
Читать дальше