В небе над Хамакиной зажглись черные звезды, и она бежала под ними по песку — серое пятнышко под мертвым небом, удалявшееся к черным пятнам, которые были звездами.
И снова каждый левиафан по очереди нырял и поднимался, демонстрируя мне ее отражение, а из пучины до меня донеслась песня — она пела на бегу. Это был ее голос, но он казался повзрослевшим, и в этом полном боли голосе звучала страсть:
Когда я уйду во Тьму,
А ты останешься в Свете,
Приди на могилу мою,
Ляг на нее на рассвете.
Ты мне подаришь плод,
Выросший в летних садах,
Я же могилы дар
Дам тебе — пепел и прах.
Вдруг, даже не почувствовав перемещения, я тоже очутился на бесконечной песчаной равнине под черными звездами и пошел на звук ее голоса, звучавшего над низкими дюнами — к линии горизонта, к черному пятну, которое там пряталось.
Вначале я принял его за одну из упавших с неба звезд, но по мере нашего приближения контуры предмета проступали все отчетливей и отчетливей, и я в ужасе замедлил шаг, едва различив резкие очертания крыши, похожие на глаза окна и знакомый причал, лежащий теперь на песке.
Дом моего отца — нет, мой собственный дом — стоял там на своих сваях-опорах, как окоченевший гигантский паук. Здесь не было Реки, не было Страны Тростников, словно весь мир чисто вымели, оставив лишь эту кучу старых деревяшек.
Когда я подошел к причалу, Хамакина уже ждала меня у подножия лестницы. Она смотрела вверх.
— Он там.
— Почему он сделал это с тобой и с мамой? — спросил я. Одной рукой я вцепился в меч, а второй — в лестницу. Я дрожал с головы до ног больше от жалости, чем от страха и гнева.
Ее ответ озадачил меня гораздо больше, чем все сказанное Аукином. Снова ее голос стал взрослым, почти грубым.
— Почему он сделал это с тобой, Секенр?
Я покачал головой и начал подъем. Когда я взбирался по лестнице, она трепетала, словно была живой и чувствовала мои прикосновения.
Голос отца загремел из дома, как гром:
— Секенр, я снова тебя спрашиваю, ты все еще любишь меня?
Я ничего не ответил, продолжив взбираться по лестнице. Люк над ней оказался запертым изнутри.
— Я хочу, чтобы ты любил меня, как прежде, — сказал он. — Я всегда желал тебе лишь хорошего. А еще я хочу, чтобы ты вернулся. Даже после всего того, что ты сделал вопреки моей воле, это пока возможно. Возвращайся. Помни меня таким, каким я был. Живи своей жизнью. Вот и все.
Я забарабанил в люк рукоятью меча. Теперь задрожал весь дом, внезапно взорвавшийся белым пламенем. Охватив меня с головы до ног, оно ослепило меня, громом отозвавшись в ушах.
Завопив от ужаса, я прыгнул подальше от причала и упал лицом в песок.
Я сел, отплевываясь и по-прежнему крепко сжимая меч. Огонь не причинил дому никакого вреда, лишь лестница обуглилась и обвалилась прямо у меня на глазах.
Зажав меч под мышкой, я начал карабкаться по одной из деревянных опор, и снова меня охватили языки пламени, но колдовской огонь не обжигал, и я не обращал на него никакого внимания.
— Отец, — закричал я. — Я иду. Впусти меня.
Я добрался до балкона своей собственной комнаты и очутился напротив того самого окна, через которое унесло Хамакину.
Все окна и двери закрылись передо мной, запылав белым пламенем.
Я подумал, не позвать ли мне вновь Сивиллу. Для меня это будет третья, последняя возможность. А если я когда-нибудь снова сделаю это… И что тогда? Тогда она каким-то образом предъявит на меня свои права.
Нет, время для этого еще не пришло.
— Отец, — сказал я, — если ты любишь меня, как утверждаешь, открой дверь.
— Ты не послушал меня, сын.
— Тогда мне придется не слушать тебя и дальше.
Из моих глаз потекли слезы, и, не сходя с места, я принялся сводить и разводить ладони. Когда-то отец побил меня за подобную попытку. Тогда она не увенчалась успехом. Теперь же все оказалось таким же легким и естественным, как дыхание.
Холодное синее пламя заплясало у меня на ладонях. Я развел свои пылающие руки, разделив огонь, как две половинки занавеса. Свои пылающие ладони я прижал к закрытому ставнями окну. Синее пламя струилось у меня между пальцев. Древесина задымилась, почернела и провалилась, так неожиданно освободив мне проход, что я качнулся вперед, едва не свалившись в комнату.
Взобравшись на подоконник, я остановился, пораженный до глубины души. Самым удивительным было то, что это действительно был дом, где я вырос, комната, которую мы делили с мамой и Хамакиной и в которой я провел последнюю ночь, безнадежно ожидая рассвета. Я увидел свои инициалы, когда-то вырезанные мной на спинке стула. Моя одежда лежала сложенной в раскрытом сундуке на самом верху. В дальнем углу на полке стояли мои книги, а листок папируса, на котором я учился рисовать, так и остался на столе вместе с перьями и кистями, пузырьком чернил и красками — все было так, как я оставил когда-то. На полу у кровати валялась кукла Хамакины. Один из маминых геватов, золотая птица, неподвижно свисал с потолка.
Читать дальше