Мучительная агония исказила черты эмира.
— Аллах, это — конец империи!
Яростный крик страдания вырвался из его горла.
— Я — тот, кто топтал королевства и уничтожал султанов. Я умираю из-за раболепной проститутки и франка!
Военачальники беспомощно смотрели на могучие руки Тимура, сжатые, словно железные клещи. Лишь несгибаемая воля эмира не позволяла Смерти забрать его душу. Фатализм ислама никогда не находил отклика в языческой душе Тимура. Он боролся со Смертью до последней капли крови.
— Народ мой не должен узнать, что я умер от руки франка, — с трудом проговорил он. — Пусть летописи не прославляют имя волка, убившего императора. О Аллах, горсть пыли, маленький кусочек свинца уничтожил Завоевателя Мира! Пиши, писец, что в этот день не от руки человека, а по воле Аллаха умер Тимур, слуга Аллаха.
Военачальники застыли вокруг в изумлении и молчании, пока побледневший писец доставал пергамент и писал дрожащей рукой. Мрачный взгляд Тимура застыл на умиротворенном лице Дональда, который, как казалось, в ответ смотрел на эмира. Лицо мертвого человека на носилках было повернуто к умирающему на троне. И прежде чем скрип пера замер, львиная голова Тимура упала на могучую грудь.
Вслед за поющим панихиду ветром, заметающим снегом все выше и выше стены Отрара, пески забвения засыпали империю Тимура — последнего завоевателя и повелителя мира.
Смутное недоверие к этому колдуну по имени Сенекоза возникло у меня в первую нашу встречу. Со временем же оно постепенно переросло в ненависть.
Я был на восточном побережье новичком, в избытке наделенным любопытством, ничего не смыслил в африканских обычаях и легко поддавался порывам души. Приехал я из Вирджинии, поэтому расовые предрассудки во мне были очень сильны, и, без сомнения, чувство собственной неполноценности, постоянно внушаемое мне Сенекозой, послужило главным поводом для антипатии.
Он был удивительно высок и строен — шести футов и шести дюймов ростом, и так мускулист, что весил, наверное, не меньше двухсот фунтов. При его-то стройности подобный вес мог бы показаться невероятным, но этот чернокожий гигант словно сплошь состоял из мускулов. Чертами лица он не слишком походил на негра. Высокий, выпуклый лоб, узкий нос и тонкие, прямые губы куда лучше подошли бы берберу, чем банту, но волосы его были курчавы, словно у бушмена, а кожа — чернее даже, чем у масаи. Цвет его лоснящейся шкуры был не таким, как у людей из окрестных племен, и я решил, что Сенекоза принадлежит к какой-то другой породе.
На ранчо он появлялся редко, как правило, без предупреждения. Иногда он приходил один, а порой его сопровождали, держась на почтительном расстоянии, с десяток масаи, причем самых диких. Эти обычно останавливались поодаль от построек и, крепко сжимая древки копий, подозрительно следили за каждым из нас.
Сенекоза приветствовал нас в высшей степени любезно. Он вообще обладал крайне изысканными манерами, однако мне его безукоризненная вежливость казалась неискренней, и меня никак не покидало смутное ощущение, будто этот черномазый насмехается над нами. Обнаженный чернокожий великан совершал какие-нибудь незатейливые покупки вроде медного котла, бус или старого мушкета, передавал вести от какого-нибудь местного вождя и величественно удалялся.
Как я уже говорил, мне он вовсе не нравился, и я как-то поделился своим мнением с владельцем ранчо Людтвиком Стролваусом, который приходился мне дальним — что-то вроде десятиюродного брата — родственником. Людтвик только хмыкнул в русую бороду и заявил, что с этим колдуном все в порядке.
— Да, верно, среди туземцев он — сила. Все они боятся его. Но белым людям он друг. Ja.
Людтвик обитал на восточном побережье с давних пор, до тонкости понимал и туземцев, и австралийских коров, которых разводил, но воображением был обделен.
Обнесенное частоколом ранчо стояло на вершине невысокого холма, а вокруг на многие мили простирались лучшие выпасные луга во всей Африке. Частокол был замечательно приспособлен для обороны, а в случае набега масаи внутрь можно было загнать почти всю тысячу голов скота, принадлежавшего Людтвику и составлявшего предмет его необычайной гордости.
— Уже тысяча голов, уже тысяча, — говорил он, и улыбка медленно расплывалась на его круглом лице. — А потом — о! — десять тысяч, и еще десять тысяч. Хорошее начало, очень хорошее. Ja.
Я-то, сказать по секрету, восторгов насчет коров не питал. Туземцы и пасли их, и загоняли в коррали, а нам с Людтвиком оставалось лишь разъезжать по округе да распоряжаться. Такая работа ему нравилась больше всего, и потому я оставил ее ему почти целиком.
Читать дальше