– Если вы желаете, господа, – сказал я, – иметь со мной дело и вперед, я ставлю условие: эти пять семейств должны покинуть Князевку.
Мне отвечали, что общество здесь бессильно что-нибудь сделать.
Я в свою очередь сказал:
– Вашу силу я знаю: если вы захотите, то сможете. Как хотите, но вот мои условия: пока эти люди не уйдут добровольно, я вам не дам ни земли, ни выгона, ни леса, ни воды.
Я ждал ответа, но его не последовало.
Я смотрел тогда на все с своей точки зрения: я был оскорблен их молчанием, я сделал свой вывод из него, – им дороже их товарищи поджигатели со всем злом, которое несли они с собой, дороже меня, несшего им всю свою душу, все добро, которым располагал.
– Теперь зима, господа, и я вам не нужен, но ведь придет весна… И вам нечего будет пахать, вам некуда будет выгнать для пастьбы скот.
Родивон Керов, приземистый крепыш, молодой и остроумный, попробовал было пошутить:
– Кто там жив еще будет до весны.
Шутка не вышла, голос его тоскливо оборвался, потому что я слушал и смотрел на него не так, как когда-то.
Он смущенно махнул рукой, пробормотал: «Мне что» – и спрятался в толпу.
Послышался чей-то тяжелый вздох.
– Прощайте, господа, – я объявил вам свою волю, и как по лестнице не влезете на небо, так и волю мою не достанете. Петр Иванович, ваш новый управляющий, исполнит мое распоряжение. Убьете его – другой его заменит.
Я помолчал и, угрюмо отчеканивая слова, кончил:
– Выгон, который до сих пор я отдавал вам даром, как только придет весна, будет вспахан.
– Что ж мы будем делать без него? Где скотину будем пасти? – раздался жесткий вызывающий голос Ивана Евдокимова, одного из приговоренных мною.
Он, очевидно, совершенно не верил в возможность его выселения.
– Этот выгон, – настойчиво повторил я, – с первым весенним днем Петр Иванович начнет пахать и будет пахать до тех пор, пока ваши уполномоченные не привезут от меня приказания прекратить пашню. Уполномоченные же ваши получат приказание от меня, когда привезут известие, что Чичков, Евдокимов, Кисин, Анисимов и Сергей оставили навсегда вашу деревню. Прощайте, я уезжаю в город, и до лета вы меня не увидите.
При гробовом молчании я сел в сани и уехал в усадьбу.
Короткий декабрьский день подходил к концу, на белом снеге ярче подчеркивались лиловые тона леса, из ущелий ползли тяжелые тучи, голый лес завывал, и бушевала сильнее вьюга, вырываясь там дальше на простор полей.
Такой заброшенной и сиротливой казалась вся эта Князевка, эти люди, стоявшие предо мной на морозе, гнувшиеся под леденящим дыханием зимы, моих слов…
Вечером Петр Иванович, расхаживая по кабинету, самодовольно потирал руки и говорил с тем достоинством, с каким говорят или хотят говорить с опекаемыми:
– Ну, теперь главное… твердость… авторитет… теперь… э… – он важно складывал колечком губы, пыжился и осматривал внимательно, пытливо меня, – теперь шутки плохие выйдут, если мы опять уступим.
– Не уступим.
– Вы, конечно, в город уедете, а я ведь здесь останусь – убьют.
– Я вам на три года передал уже свои права.
– Без этого, конечно, я и не взялся бы.
Заглянул Родивон Керов, уже сдружившийся с Петром Ивановичем.
– Ну что, Родивон? – весело, возбужденно спрашивал его Петр Иванович, – убьют нас с тобой?
– Но-о…
– Ну, не говори…
– Поплачем да и начнем помаленьку тискать тех-то, недружков твоих. Не пропадать же всем из-за них.
– Недружки они не мои, а ваши, – поправил я.
– Да ведь видишь, – глупы, – их же жалеем.
Утром рано на другой день я уже выезжал в город на всю зиму с неясной утешительной злорадной мыслью: вот, дескать, думали, что буду вам всю жизнь делать добро и нельзя меня довести до зла… так… вот… довели…
До приискания места я с семьей поселился в губернском городе той губернии, где было мое имение.
Губернское общество приняло нас с распростертыми объятиями.
Меня журили за панибратство с крестьянами, за попустительство, но журили ласково, любя, и радовались как тому, что Чеботаев мне дал такого управляющего, как Иванов, так и тому, что я опять принимаюсь за службу.
Измерзнувший, исхолодавший душой, сбитый с толку, я рад был ласке, теплу.
– Все, что ни делается – к лучшему, – утешали меня, – вы человек городской, человек инициативы, а Чеботаев другой человек, – человек деревни, устоев.
Чеботаев вдруг как-то выдвинулся всей моей историей, и о нем заговорили.
– Замечательный и именно тем, что ничего в нем нет там нового, неиспробованного, – это сам устой, сама скромность и чистота.
Читать дальше