Трубы выпускали бездну дыма. Дым растягивался в белые, сверкающие нити.
Ласковым взором ловил Хандриков эти знакомые нити.
Дома ожидал его бред жены и толстая теща – коротышка, испещренная бородавками.
Ночью все повскакали, прогоняя сны. Малютку унесли к соседям.
Строгое очертание неизвестной женщины лежало за перегородкой.
Хандриков тупо смотрел на восковое лицо. Высился гроб. Мерцал золотом. Тяжелые свечи в траурных бантах окружали его.
Безмирно-огненный закат зажег парчу и морозные узоры окон миллионами рубинов.
Все было жутко в полумраке. Казалось, сюда придет Вечность.
Но пришел только Орлов и стал в темный угол. Оттуда виднелось заревое лицо его, почтительно склонившегося, сверкавшего очками.
Очки были огненны от зари. Два багровых пятна уставились на Хандрикова.
Голос беспощадной монашки тихо отчеканивал: «Господи, Господи». Словно промерзшие листья, шелестя, уносились в одинокое безвременье.
А Ценх читал в аудитории: «Можно было бы думать, что поперечное сечение пути тока пропускает не только одинаковое количество электричества, но и одинаковое количество каждого из ионов».
Темная улица виднелась из окна. В глубине двигалась конка – черная громада, сверкавшая мистическим глазом.
Над домами еще багровело.
И белая колокольня, точно кружевная, рельефно выделялась на фоне вечерней багровости. И золотой крест сверкал над ужасом в недосягаемой выси.
А Ценх продолжал: «Однако Кирхгоф [4] показал, что это не так».
Закат кончился. Рубины погасли. Теперь повисла синяя тьма.
«Господи, Господи», – долетало откуда-то из дали, словно октябрьское дуновение.
И невидимые листья, шелестя, вновь понеслись в одинокое безвременье.
Ребенка взяла к себе теща, Помпа Мелентьевна. Потекли для Хандрикова одинокие дни.
И ревущий поток грез его окутал. Еще чаще кашлял кровью.
Не видался с доктором Орловым. Только раз, проходя мимо неизвестного подъезда, услышал сигнал, подаваемый Вечностью. Поднял глаза. Прочел на золотой дощечке: «Иван Иванович Орлов, доктор, принимает от двух до пяти».
А вдали садилось солнце. Отсвет багрового золота огневил вывески и крыши. Все дома казались в пожаре багрового золота.
В те дни он готовил ученый кирпич – магистерскую диссертацию.
Прошел год. Снова начиналась оттепель. Закатные багрянцы, словно крылья фламинго, разметывались по бледно-голубому.
Чуялась близость. Это налетала развязка.
Диссертация была кончена. Вознаградили аплодисментами за двухчасовую скуку.
Маститые профессора грузно выплывали из аудитории.
Сиял Хандриков, а к нему подошел рецензент строгой газеты и на вопросы его Хандриков отвечал: «Я родился в 1870 году. Окончил курс в Московском Университете. Был оставлен при лаборатории для продолжения научных занятий. За исследование «О строении гексагидробензола» получил ученую степень. Родители мои, люди бедные…»
Но тут его вежливо прервал почтенный рецензент, заметив: «Больше я не стану вас утруждать».
Темные, университетские коридоры походили на подземные ходы. Тут столкнулись два седых профессора, маститых до последних пределов.
Они походили на старинных кентавров, и оба держали по увесистому кирпичу.
Поздоровались профессора. Обменялись кирпичами. Пожелали друг другу всяких благ. И расстались.
На одном кирпиче, красном, озаглавленном «Мухоморы», рукой автора была сделана надпись: «Глубокоуважаемому Николаю Саввичу Грибоедову от автора».
На другом, цвета засохших листьев, озаглавленном «Гражданственность всех веков и народов», кто-то, старый, нацарапал: «Праху Петровичу Трунову в знак приязни».
Уже извозчики везли маститых ученых – одного в Охотный ряд, а другого к Успенью на Могильцах.
Они сидели в ресторане и чествовали, обедая, Хандрикова, дававшего им обед.
Доцент Ценх повязался салфеткой. Непринужденно беседовал с соседом. Говорил здраво и положительно, но в этой здравости чувствовался больший ужас, нежели в туманном мистицизме.
Внимательный наблюдатель усмотрел бы тонкую иронию, спрятанную в усах профессора. Еле видные морщинки ложились вокруг кровавых уст.
Никто этого не замечал, и профессор благополучно прятал под маской учености свое страшное содержание.
Видел Хандриков. Боялся, возмущаясь. Ценх понимал это возмущение. Вскидывал злые глазки.
В этих косых взорах было что-то жуткое, искони знакомое, позабытое, но всплывшее невзначай.
Читать дальше